Важное
Разделы
Поиск в креативах
Прочее
|
Снобизм:: - Дом страха (4)Дом страха (4)Автор: Владимир Павлов Медленно, долго, сырой папиросой тлеет ночь. Весь объем, предоставленный мне для жизни, стиснут и сжат формулами моего бытия, вернее, небытия. Ощущение, как в тягучем сне: каждое движение дается с усилием. Действует снотворное. Стоит ночной влажный холод с той глухой тишиной, которая навевает едкую тоску и нетерпение. Я один не могу уснуть. Вроде бы, недавно ворочался Антон. Что-то не слышно его. Когда кто-то еще не спит, легче. В углу, над туалетом, обозначенном во тьме вертикальным ребром, поймавшим отблеск тусклого плафона в коридоре, нечто пульсирует, в темном сгустке проклевываются красные угольки, похожие на эритроциты гиганта. Это подобные паукам твари из Пустыни Красных Дождей вновь прорвались в наш мир. Все пласты моей души перепутаны, рассогласованы, святое созерцание во мне запятнано взвесью низшего «я», и нет сил направить Луч, нет сил разогнать темную свору. Чувствую, что между мной и ими стена как бы рассыпалась, и я беззащитен. Паукообразный, не утомляясь ни на секунду, правит множественным оком, ждет, когда я испугаюсь и ослаблю защиту. Двигаясь от неимоверного напряжения в обратное ничто, я стал припоминать тот день, когда я, задумчиво-счастливый, непроницаемый и бледный от недоедания, совершенно спонтанно решил покинуть город. Дождь полился шибче, точно кто-то вдруг накренил небо. Приходится поднимать влажный капюшон. Тонкое лицо, красивое какой-то страдальческой, испитой красотой, мелькает в воротах Кузнечного рынка, а ведь наверняка не так уж хороша была та незнакомка. Странно, как хорошеет со временем воспоминание, бродячим призраком скитаясь по ветшающим улицам. Вот я и на месте. Мечта кубиста, скупой прямизны здание быдлом выпирает из ряда аристократов с воротничками карнизов и лацканами пилястр. Роковым образом чувствую приближение голодного обморока, но к счастью, до двери остается лишь несколько шагов. Весьма узкое, вульгарно обставленное, плохо освещенное помещение с прописавшейся в углу тенью и пыльной геранью на недосягаемой полке. Прохожу за крайний ко входу столик, плотно, мягко, удобно устраиваюсь на диванчике. Ввалившийся на минуту мужчина в распахнутой куртке оставил после себя составной дух сырости, одеколона и грузного вспотевшего тела. Он бледноволос, скуп в движениях и по-своему красив, – коренастой, медвежьей красотой. На мгновение я принял его за Вестника и хотел бежать за ним, но перед мои лицом мелькнула желтая звездочка – знак ошибки. Тоненькая официанточка с завитыми на висках и возле шеи каштановыми волосами подает мне булочку с непременно запеченным волосом и неприличного цвета компот, из глаз ее выглядывает уныние.Постепенно неопрятность помещения претворилась в подобие провинциального уюта, населявшего мои детские воспоминания. Я собрал разболтанное внимание, отрекся от своей воли и исцелял пространство, полностью совпав с Лучом Учителя, став этим Лучом. Пожилой коренастый мужчина, бесшеесть которого легко можно было принять за горб, уставился на меня в тревоге, клоня голову набок. Поймав мой взгляд, он пересел за мой столик и спросил, не нужен ли мне билет на поезд до Москвы. Его планы неожиданно поменялись, он ищет человека, который сможет купить билет… В этот момент мое стремление к единению с Учителем стало настолько всепоглощающим, что ответ родился целиком из души, не искажаясь низшим умом. Я сказал, что нужен. Большое мясистое лицо с набрякшими мешками щек, с седыми бровями, седою щеточкою усов просияло, даже глаза засветились волосками накала лампочки. «Что-нибудь будете есть? Я вас хочу угостить» Виктор Федорович на минуту отходит к барной стойке, возвращается с потным чайником и длинной коробкой, извлекает из нее с губительным для аппетита шелестом печенье. Сколько еще раз он угостит меня именно этим печеньем, сам его, кстати, не жалуя, сколько раз прошелестит полупрозрачная розовая коробка, став для меня символом мистической жизни Петербурга… Гордившийся заслугами своего отца на поприще председателя теософского общества во времена, когда за это грозил лагерь или дурдом, и подолгу занимавший своих знакомых историей оного, он и в первые минуты нашего знакомства не преминул упомянуть о «человеке с большой буквы». – Хорошо, что отец не дожил, – вздох, полный набожного почтения. – Падение метафизической цитадели нашей государственности было бы его второй смертью. Рассеялся сверхнарод по миру… Но ничего! Особая роль отведена нашей Родине, Мессия она грядущего, и в наших силах помочь ей эту роль исполнить!.. Федор Константинович, нервически покачивая носком ноги, рассказывает об артефакте, полученном Николаем Урановым от Аллал-Минга, переданным его отцу, а потом – ему. – Металл, из которого он сделан, неизвестен науке. Похож на золото, но тяжелее. Форма напоминает звездолет. Ему три тысячи лет. Достать его нельзя, он приходит сам, попадая в руки достойного, удержать невозможно: когда приходят сроки, артфакт меняет хозяина. Страна, где он проявился, считается благословенной. Невозможно исчислить всех тонких влияний, которые он уже оказал на мировые процессы… Не знаю, почему я вам все это рассказываю… Вы мне симпатичны, мне кажется, я знал вас прежде. – И мне так кажется. Аллал-Минг – мой Учитель. Я не знаю, зачем мне билет в Москву. Наверное, у вас там какое-то дело. Вы можете поручить его мне. Все это говорилось нашими душами на плане садханы. На физическом плане Виктор Федорович, жовиально-грубый субъект, отрыжка своего прежнего воплощения, излагал кромешную историю о сожительстве своей соседки с догом, убийстве последнего ревнивым мужем и страшной мести, и сдобно похохатывал. Это была наша первая и последняя реальная встреча. Потом мы виделись только в слоях петербургского Девачана, где он был дхарма-риши. В эти моменты его астрал покидал тело, и материальный Виктор Федорович испытывал приступы странной и ничем непобедимой сонливости. Сквозь него просвечивало кресло, сделавшаяся похожей на застывший в ее руке графин буфетчица, говорящая кукла с подносом, – все это растворяется, исчезает, передает эстафету последовательности другому эпизоду. Опущенное наполовину окно высосало все тепло. Оправившись, я с тревогой повернул к зеркалу правую щеку. Чепуха, маленький желвачок вспух на челюсти. К приезду, надо думать, все пройдет. Чтобы не задохнуться от полноты разнородных ощущений, теснивших грудь, пришлось выйти в тамбур, где могли ошиваться его недруги, вернее, недруг со своими сослуживцами. Однако там никого не было. Никотиновая дымка давно растаяла, оставив лишь кислое послевкусие. Ледяная, однокрылая ночь гналась за поездом и все не ухватывала его громоподобно щелкавшим клювом. Главным ощущением, перекрывавшим все остальные, подобно реву органа, заглушающему оркестр, было ощущение значительности каждого мига, приближавшего начало новой эпохи, которая расчистит себе место катаклизмами и величайшими бедствиями. «И вот тут-то, – сладко томила мысль, – вот тут-то я и пригожусь!» Но тело еще не совершило метаморфозу, рассудок был не готов, потому… Я деликатно закрыл за собой дверь, прокрался в свое купе и юркнул под одеяло. Задастая матрона на верхней полке заворочалась и что-то недовольно пробормотала. Изуверское лицо, перекошенное ненавистью, вновь приблизилось ко мне, я получил очередной хук от воспоминания, еще мучительно саднящего. «Он один из тех, кого я замучил в прошлой жизни. Вот откуда необъяснимая, лютая ненависть». Эта мысль помогла осадить мстительное воображение, уже подсовывающее соблазнительные картинки. И где-то там, за километрами вагонных ямбов, раскачивающих пустую люльку ритма и ворочающих в моей голове младенчески туманные строфы, где-то там утыканным звездами лоскутом поднималась над черным ущельем двора великая ночь… В ту ночь я почти воплотился. «Ты согласен предоставить тело Иоанну IV?» Вопрос набухал сливовой чернотой, рос и укоренялся в сознании согбенной долгой фигурой в парчовой шубе на горностаевом подкладе, и вот уже кровавый рубин державы повернулся новой гранью: «Я и есть Иоанн, но дух мой еще не до конца освобожден, а тело пока занимает близнецовая душа-возлюбленная» Но грядет, грядет освобождение! Языки ада уже взлизывают бессонную ночь, накаляя до лихорадочного жара мечущееся на простынях тело. Искупление ускорит шаги, когда узник рождается в мир из темниц преисподней, меняясь с душой-заместительницей, оно гонит беглеца сворой бесов, чуя тление еще не погасших покровов сознания. – Как звали жену Грозного?! – кипел голос, мой, но еще не привычный. – Посмотри в учебнике! Посмотри! Целый легион двумерных невидимок (я их все же видел) хлынул в мое тело, чтобы погубить меня или сгинуть под напором пробудившихся во мне сил. – Вот, крест, крест, Ваня! – кричали наперебой мать и сестра. – Надень, надень его! – Живота гонезе! Вельзевел! Изданы по крамоле, охабники! – рыкали, шипели и визжали из меня. Кулаки мои принялись молотить ожигающий мороков крестик, попадая по тянувшимся ко мне рукам сестры. – Ваня, Ваня, борись, мы с тобой! – молила она, пораженная ужасом. Мать, боясь уже за Марину, отрывала мои неживые, механические клешни, сжимавшие ее запястья до синевы. Ей тоже перепадало. Она пыталась вернуть мой разум напоминаниями прежних идеалов и принципов: – Ты должен овладеть собой! Помнишь, главное правило – равновесие во всех ситуациях! Ты ведь сам говорил… Чему учила Стелла Ивановна на занятиях… И т.п. Они не знали, что творящееся во мне светопреставление я трезво наблюдал со стороны, вполне сознавая, насколько странными и дикими должны казаться им поступки такого всегда сдержанного и рассудительного человека. Попытки меня вытащить из бездны, коей не было названия, повторялись до глубокой ночи. Они входили и выходили (всегда вдвоем); приносили, что я просил (например, стакан воды – голова моя плавилась, как в лихорадке) и что они считали лекарством (библию, буклеты целителей, портрет Учителя, который я тут же свирепо швырнул в самый дальний угол); читали молитвы; мама, с набрякшими от слез веками, пыталась брать трясущимися пальцами аккорды на гитаре (вдруг Тесей по нити любимой мелодии выйдет из лабиринта безумия). Были периоды, когда я надолго оставался один, в темной комнате, в темнице раскаленного тела. Встать почти невозможно. Двумерные пленники мечутся во мне, овладев двигательными импульсами. Мой главный противник вновь поменял оболочку, вселившись в сестру. Она смотрит на меня остановившимся взором, тянет крестик. («Ваня, вот, возьми, помнишь, как мы гуляли недавно, и был такой ветреный закат, красный, как семга. Ты сам мне сказал, что длинная полоса на горизонте похожа на семгу».) Но, милая сестра, твой взгляд светится белым огнем, и он без зрачков: милая сестра, найди мне в учебнике истории, как звали жену Грозного, первую, самую любимую, – нечто в тебе не желает этого, но ты ищи. Милая сестра…Прочь! Руки, руки… («Ваня, это же крестик. Надень крест!») Сейчас оно изживет свою карму, очистится; я, Иоанн Грозный, только наполовину чист, а мне нужно экстерном изжить дурную карму. Нечистое отродье, проказой поразившее русь милую, Русь возлюбленную, айда на меня! Ааап, пасть захлопывается: вы не знали, бесовье, что покуда любовь моя пребывает в той, кого вы жгли, терзали, гноили, наш с вами организм един, и то, что вы хотите причинить мне, сторицей ударит по вам же. Слышишь, бесовье! Вот, вот, вот они, родные орды, туманно-синими сгустками с высоко вскинутыми на слизнях-головах антеннами, милое мое бесовье! Пусть орет из меня, стонет, сгорает в моей любви, аааааууууууээээыыыы!!! Где же мама, где сестра, куда они ушли? Пустой коридор опахнул меня восковой гарью. Жгли свечи, думали, поможет… Невыносимый ужас обжигает сознание. Он там, за окном. Материализовался в облике одного из приспешников. Едва успеваю вбежать в зал и запереть балконную дверь. Кажется, крупная мужская фигура прячется на балконе. Бросаюсь к столу, выхватываю из нижнего ящика нож. Чернота между шкафами принимает разящий удар. Тень вселяется в мою правую руку. Мы отчаянно боремся на полу. Удерживать ее – своей же, левой – становится невозможным. Силы слишком неравны. Чудом встаю, пячусь под натиском собственной конечности, будто на нее давит атлет, буквально вжимаюсь в крестовину окна. Острие уже касается моего горла. «Пока ты мыслью с нами, тебе ничего не грозит» – говорит тихий женский голос совсем рядом. Поворачиваю голову, чтобы взглянуть на свою утешительницу – последнее, что доведется мне увидеть в этой жизни. Нож входит в раму на половину лезвия. Пока рука-тень пытается вытащить застрявший клинок, я открываю форточку. Разыгрывается борьба за рукоять. Мощный хук едва не ломает мне ребра (я на такой удар точно не способен). От боли что-то в моей голове путается, поскольку в нее вонзается уже не правый, а левый кулак. Тут есть какой-то изъян, и, кажется, я его вижу. Овладев частью меня, Тень управляет ей через мои рецепторы. Мучительным вывертом мозгов представляю, что нож – моя десница. Выдираю его и швыряю в ночь. За окном слышится истошный вопль. Значит, мне удалось вообразить себя им, а нож – сердцем. Я, наверное, что-то проговаривал вслух, потому что Марина встала, обвела надзорку сонным, неприязненным взглядом. Гнев пал на невинного Антона, который тоже проснулся и что-то невнятное вымолвил. – Шевчук, чего ты там бормо-о-о-очешь, – зевнула она длинно, с подвывом. – Давай спи, сейчас туалет мыть заставлю. Марина накинула на плафон тряпку, вытянула ноги на придвинутой к креслу табуретке, натянула до пояса плед и через пару минут басовито, по-мужски захрапела. Плафон взял за концы тень и потянул ее к креслу. До вечера я не просыпался, но и не спал. (Два сомнамбулических путешествия в столовую не в счет.) Щелки приоткрытых глаз иногда впускали зыбкие лучи, порой дымящимся серым комом вкатывалась чья-то фигура, колеблющимися пятнами обозначались койки, но на них наползала с двух сторон плотная темнота. Дима и Леха где-то постоянно пропадали, звали меня с собой, но я не мог встать с постели, сводящий с ума зуд в тонком теле, в чакре сознания, между бровей стальным жучком прогрызал череп. Что-то вроде живого прута вползало в позвоночник через копчик. Новая смена – Вильевна и тетя Галя – со скрипучими злыми смешками катили топорно сработанную телегу беседы. Тетя Галя, рукастая, с квадратной коротко стриженой головой, нос вздернут шалашиком: залетайте, мухи, в гости просим, – обстоятельно рассказывала о пяти замужествах дочери своей подруги, некоей Клавы, повторяя с вариациями один и тот же лейтмотив: девка красивая, но вот не везет же. Вильевна, покрывая своей звонкой трескотней простуженный басок тети Гали, вспоминала, как Клава клеилась к ее сыну, и как она помешала этой интижке, услав сына учиться в МГУ. Голос Вильевны – первое, что долетает до меня из ущербного, искаженного сегодня: – Вань, вставай, пойдем... Дальше я не расслышал, но покорно повиновался. Она уже входила в дородное старческое тело, но еще швы не расходились на ее платье. Черные волосы, собранные в шиньон, придавали ей моложавости, она казалась чуть пожилой, но все еще сильной, крепкой, проскальзывала в ней порой игривость, взгляд делался веселым, с лукавой искоркой, – сдавалось тогда, что бабенка эта еще о-го-го. В душевой устроили парикмахерскую: лысый человек в зеленом френче, у которого все, что выше колен – брюхо, чекрыжил головы как газоны, оставляя лишь жиденькую щеточку волос; взгляд его дикий, развесело-удалой, с искорками безумия, – он был одним из старших палачей моих, лезвием опричнины… У входной двери толпились, курили, сплевывая на протертый до матовой белизны линолеум. Тут же трое хроников с заплесневелого цвета лицами играли в подкидного, поставив на пол перевернутый тазик, кидали невесомые, вырезанные из бумаги карты. Я подумал, что меня ведут стричься, поэтому брел, еле волоча ноги, точно изможденный мул на водопой. – Он уже выходит из игры, доходяга, посмотри, у него ничего не осталось! – кричали откуда-то, и крик был со свистом, с оттяжкой, как удары кнута, от которых рвало душу. Казалось, все слова имеют ко мне отношение: бесы нагружают их дополнительным смыслом. Из холла шел расписанный татуировками принудчик Сережа, шел точно пестами в ступе толок, кидая с носка на пятку окостеневшие ноги. Он был резок, вспыльчив, чуть что пускал в ход свои худые чугунной тяжести руки, и оттого голоса попритихли, словно погрузились под воду, табунившийся народ уважительно расступался. – Милюков, чего ты на меня так пялишься? – усмехнулась ему дразняще-загадочно Вильевна. – Хочешь взглядом дыру проковырять? – Да на че там пя…пялиться, – тянул он подбородок, слегка заикаясь. – Песок из…из жопы сыплется, бульдозером не-е-е подберешь… Кто-то рассыпал блеющий смешок. Вильевна колыхнулась полным телом, как будто ее под ребро ткнули, сердито вскинула на Сережу мутные глазки: – Ты тут особо нужен, как блоха в подштанниках! Что-то резкое полоснуло меня по сердцу. Я разорвал кокон страха, чтобы дать выход подлинной страсти, лишенной самости: я не знал, что сейчас скажу, просто мой голос шел не из головы, а из сердечной чакры, прокаленный пламенем духовного стремления: – Не оскорбляй женщину, – сказал я, не помня себя, и тут же добавил уменьшившимся, словно сдутым, голосом: – А то я с тобой сейчас поговорю. – Я… сейчас по…поговорю. – Милюков шумно подымал и опускал надорванную грудь, раздувая ноздри. – Я ка..ак поговорю… – Пошли, пошли, – потянула меня за рукав Вильевна. С проворством вычесывающей себя самки примата она достала ключ и отперла железную дверь, мы прошли один коридочик, другой, третий, какую-то кишку из коридорчиков, как в казематах. На облезлых стенах, украшенных бурыми мазками, обвалились целые пласты штукатурки. Вот неизвестный континент, похожий на Россию, здесь сочится, пересекаясь, хилым ручейком Нева, так и не пустившая меня за пределы города… Сердце у меня подпрыгнуло и забилось у горла раненой птицей: возле входа в столовую стояла мама. Она пошла мне навстречу, широко открыв глаза, будто не узнавая. – Здравствуй, Ванечка! – остановилась передо мной, высокая, тонкая, тяжело дыша, пытаясь смигнуть набежавшие слезы. – Проходите в столовую, присаживайтесь, – подобострастно улыбнулась Вильевна, оглядывая мамино кашемировое пальто. Мы, не сговариваясь, устремились к первому столику возле окна. В углу уютно дремал сигаретный дым; потревоженный внесенным сквознячком, он недовольно съежился, пополз в щель под перегородкой буфета и исчез. – Здесь у вас такой запах тяжелый… – поморщилась мама, смахивая со стула незримые крошки. – Не проветривают, что ли… – Мама, забери меня… – попытался выговорить я, но получилось нечто вроде «Мааа, заарименя». – Тут очень тяжелая аура, помнишь, как говорил Федор Константинович, плотность астрального клише критическая. Я ощущаю постоянные нападки Тьмы, мое защитное поле изрешетили, это очень вредно для моего здоровья… Вчера меня чуть не избили, вступился наш человек, почти святой в прошлом воплощении… (Тууоч..оч..ооень тяоа…тяж…тяж… оа ауу..уу..а… и т.п., – так это звучало.) Говорить было трудно; мысли приходилось склеивать, как битые черепки. Я был полностью собой закончен и ограничен, прежнего излияния могучей, ликующей силы не было и в помине. Язык напоминал кусок холодца. Между внутренним «я» и внешним вклинилась какая-то вязкая субстанция, душа не вполне совпадала с телом; что-то такое они сотворили с моим зрением, что все вокруг стало бледнеть, очертания столов зыбились и извивались восьмерками. Я слепну, Господи, я слепну!.. – Маа, яслепняслепуу… В туалеттуудно… Димка насущиил датца… – Что за Димка? – Пивелидлухлюдее..ей, кооыемнелиски подухуу..духуу.. духууу… – Успокойся, успокойся. Не торопись, у нас еще есть время. Говори медленнее. Пока я говорил, мама держала меня за руку и сжимала ее все крепче, будто боялась, что я могу вдруг исчезнуть, провалиться в это обволакивающее безумие. – Сынок… Прости меня… Прости… Она плакала на одной ноте, всхлипывая. Казалось, она никогда не перестанет. Надо было рассказывать ей обо всех ужасах, со мною случившихся, чтобы убедить, но меня останавливало невесомое чувство, от которого под сердцем скапливался небесный холодок невыносимой нежности. – Может, с врачом посоветоваться?.. – смогла она, наконец, вымолвить, глядя на меня засветленными слезой, мученическими глазами. Я даже захлебнулся от волнения: – Нет, нет, маа, они саминищего незнаюуут, они не прооваличтоэто такое, я тутумуу!.. – Хорошо, я тебя забираю, – она провела холодной ладонью по моей щеке. – Пойдем к твоему лечащему врачу. Она вытерла платком гладкие щеки, простроченные полосками слез, достала зеркальце, снайперскими движениями поправила макияж. Я с притворной угрюмостью раскачивал дверь. Отчаянная, горчайшая сладость, какая может быть лишь у избежавшего неминуемой казни, наполняла меня, пока мы шли по коридору. – Что, тебя забирают, да? Вы забираете его? – спрашивала вслед Вильевна, недавно еще всемогущая, а теперь – далекая и незнакомая. Кабинет этот содержал в себе такую темную действительность, что у меня как под тяжестью тысяч атмосфер начало давить в груди; и там, за стеной, я мысленно видел, как десятки щупалец опрокидывали меня, и кто-то с ужасным скрипом распиливал мой череп, после чего проворный клюв проникал в него и рвал извилины. Распирая мозг, росли из ниоткуда караваны домыслов. Траектория мысли напоминала кружения мотылька возле пламени: чем ближе к предмету, тем больнее, но остановиться нет сил. Гипноз ошибки. Всасывающая сила пустоты. Диля Ильгизовна, восседающая за письменным столом среди связанных веревкой трупов тетрадок и обломков погибших ручек, поджала губы и суетливо показала нам на небольшой затененный диван, который огибали широкие кадки с клешнеобразными цветами. На пыльных полках прозябали разных цветов и шифров корочки. Сложив буквы своего любимого, синего, я получил «смерт». – Здравствуйте… я бы вот хотела его забрать, – начала мама, извинительно улыбаясь Диле Ильгизовне. – Как это сделать? – Вы успокойтесь, – с ленивым сочувствием произнесла та. – Ему только вот полегчало, мы только-только выводим его из этого состояния. Леонид Юрьевич подавил зевок. Его красный нос истребителя прыщей уткнулся в бумаги. Мама умоляюще смотрела то на заведующего, то на Дилю Ильгизовну, беспомощно опустив руки. – Ему стало хуже, я вижу… – в ее голосе все отчетливее проступал звон. – Он такой раньше не был… – Ему стало лучше. – Диля Ильгизовна поглядела снисходительно и с покровительственным выражением. Она встала, загородив своим костлявым бюстом козырек буквы «Б» одной из синих корочек: вот он, недостающий мягкий знак! – Мозг вообще не отдыхал, работал непрерывно. Нам еле удалось сломить это сопротивление, сейчас он хоть спит. Состояние это, из которого мы его вывели, может впоследствии стать постоянным, он всегда будет в своем мире. У мамы задрожали губы. – Он…он так себя раньше не вел… – всхлипнула она. – Был нормальным…говорил как-то связно… Леонид Юрьевич забарабанил пальцами по столу, как бы молчаливо отсчитывая оставшиеся нам секунды. – Если вы его заберете, вы причините ему страшный вред, – простонала Диля Ильгизовна. – Выйди пока, подожди в холле, – спровадила она меня другой, металлической стороной голоса. Стрелки настенных часов временами хватал инсульт, мгновение они дрожали в беспомощной судороге, а потом принимались шагать против времени, но, судя по свету, вечер давно перевалил за шесть. Щуплый, кривоногий, обильно слюнявый мужчина читал газету с отвратительным поскребыванием ногтя по бумаге и делал вслух выводы: что-то потрясающее по жалкости и провинциализму. Я через силу заставил себя перейти коричневый лед линолеума, под которым плавали иноматериальные крокодилы, и сесть рядом. Два низких голоса из ближайшей палаты обсуждали предстоящую олимпиаду с такими диалектическими дискурсами, что сущность самого мероприятия пропадала. Когда показалась мама в сопровождении Дили Ильгизвоны, что-то ужалило меня в самое сердце. Я почувствовал, как уходящее время все сильнее стискивает меня. Стенки пустого живота словно слиплись. Мне не удавалось подавить восстание в собственных мыслях. Вместо борьбы с черным лучом я стал слезливо умолять маму забрать меня. Твердый и спокойный тон возымел бы действие, но из меня уже вырвалось существо, к которому можно было испытывать лишь жалость и отвращение, но слушать которое никто бы не стал. Неизвестно, отчего некоторые, казалось бы, стальные решения, вдруг меняются. Неожиданно нечто иссякает, кончается субстанция жизни данного поступка… – Вань, ну, мы пока решили изменить тебе лечение, – проговорила она жалким прыгающим голосом. – Потерпи немного, сыночка… Я со скрипом прокашлял чем-то вдруг пережатое горло: – Маа…маа…неуоди… я се…аас тбе всёоо…ообясню… – На жалость не дави, будь мужиком, не хлюпай, – оборвала меня строго Диля Ильгизовна. – Сейчас мы ему укольчик циклодола сделаем, и все пройдет. – Маа…аа…заарименааа… – Сыночка, я завтра приду, мой хороший, завтра поговорим на эту тему, – давала она мне подслащенную пилюлю. Еще раз мелькнуло ее бледное, распухшее лицо. «Пойдем, пойдем» Последний взгляд на уютный холл, где я только что сидел почти свободным… Гул голосов из второго отсека шипел в пазухе мозга негашеной известью. Меня еще дергало угасающими всхлипами. Мимо пробежал Пекелис своей жидконогой подпрыгивающей побежкой. Вероятно, ему влетело за привычку рвать любую попавшуюся в руки бумажку на бисерные треугольнички. Я чувствовал, как наваливается на меня бремя неупокойного вечера, чугунный двойник, которого надо постоянно переворачивать с одного бока на другой. Не знаю, сколько времени я простоял у окна: час, два, а может, три. Оглянуться было невозможно. Какое-то странное, астматическое раздражение, вроде легкой одышки, мешало сосредоточиться на Учителе. Возможно, так действовал новый препарат. Небо было сывороточным тестом; изредка в замеси туч всплывал желток солнца, и тогда на серой дороге появлялись тени тополиных ветвей, похожие на кривые пальцы стряпух. Слезы придали кукольную выпуклость курившим на лавочке медсестрам с обнуленными кружками лиц. За спиной я услышал мощный машинный сап. Дима встал в стойку, несколько раз ударил воздух и размял корпус наклонами, отчего белая футболка с даосским значком затрещала на его плотных плечах. – Чего ты сегодня, маму видел? – спросил он, поскребывая заросшую щетиной щеку. – Тебя там, говорят, забрать хотели? – Уже не хотят. – Мама к тебе завтра придет, и ты ее уговоришь, чего ты волнуешься? – с шаблонной искренностью стал успокаивать меня Шевчук. Он сидел на своей койке с опухшим от сна лицом, приглаживая нечесаную, в перьевой трухе голову. Я не мог ответить: сознание давало мучительную умственную осечку, тонкое тело, изолированное от физического, погружалось в вялое состояние между сном и пробуждением. – Я-до-стал-клю-чи! – Дима метал слоги друг на друга, как выигрывающий игрок – карты. Сонную вялость как рукой сняло. – Спасибо, спасибо, спасибо! – Я рухнул на колени, приложив лоб к его ступням. – Благослови меня на подвиг… Дима смотрел зорким и несколько удивленным взглядом, как на чужого. – Ну…дерзай. Схватив ржавеющую связку, я ошалело метнулся из палаты, выскочив в коридор, немного сбавил прыти. Словно раскрылись некие части сознания, до того остававшиеся замороженными, как припозднившиеся почки: каким-то чудом мне удалось открыть дверь под носом смотревшей телевизор тети Гали. Неправильная структура лестничного колодца вытворяла с рассудком опасные фокусы. Казалось, крик тети Гали доносился не сверху, а снизу. В стеклоблочных окнах настоялась такая густая синева, будто на город опустилась ночь. После восьми больница не работала, двери запирались. Неужели опоздал… Неужели сейчас, перескакивая через две ступеньки и вращаясь волчком на середине каждой лестничной площадки, через каждые пол-этажа, не исключу разумное вмешательство, чтобы сохранить нетронутым мое переживание выхода из совсем другой реальности?! Просто сбежать из больницы недостаточно, надо уйти из субпространств – Пустыни Красных Дождей и Великого Бора, иначе – схватят, иначе – не распутаю узелок крошечный на великом кармическом прядилище, узелок, с которого начнется освобождение России. Длинный, словно ленточный червь, хроник в пижаме уже на смежном пролете, а я останавливаюсь, делаю оборот вокруг своей оси, выворачиваю тонкоматериальный винт из засова на Вратах Забвения… Когда я выкатился на улицу, меня обдало кислым холодком: после ужина успел просеяться дождик, облив лоском ступени и размазав под причалившим к крыльцу фургоном скорой бензиновую бабочку. Волны кислорода чуть не сбили меня с ног, я задыхался, в сердце у меня защипало. За светлой кружевной зеленью берез замелькала широкошагающая крупная фигура охранника в резиновом плаще почти до лодыжек. Я метнулся в рощицу. Между лавочек тускло поблескивало захлебнувшееся в луже солнце. Из окон вытекали серебристые сгустки – бесы, отвалившиеся от чакр тех пациентов, чьи тонкие тела почти разрушились, и катились прочь. А навстречу этим фантомам двигались к замурованному входу в столовую, где пульсировал черной аркой портал в субмиры, слепки психики посетителей и больных, которыми уже овладели диббики, со стороны складов такие же бесконечные вереницы полуразумных образований, созданных из разорванных частей аур самоубийц, словно по некоему боевому кличу сходилась большая армия, чтобы построиться и дружно, разом ударить по врагу. Мало-помалу вся эта разноматериальная толпа, напиравшая на больницу со всех концов, растекалась по дырам нуль-переходов и трещинам в реальности, обжигаясь эманациями молитвы, которую совершал через меня Учитель, формируя из накопленной мной энергии Антакхараны астральный двойник, готовый к реинкарнации, ко встрече с моей высшей душой. Бежать по нервным волокнам рябого толстяка, что гонится за мной, делать на пол шажка больше, чем может тело: потому что я люблю Тебя, Великая Мать, и наше будущее уже формируется этим немыслимым напряжением. Нестись через густую щетину на щеке большеголового дебила, скачущего через лужи мне наперерез, соединять золотым пунктиром Агни-Пракрити двухметровые отрезки передо мной, превращать их в метровые, чтобы он не поймал меня своими медвежьими руками, промахнулся и упал, и вяло опавшие мученические губы, подобные наклеенной маске, ожили и заулыбались сиянию в небе завтрашнего дня: потому что я люблю Тебя, потому что я люблю Тебя, потому что я люблю Тебя… И когда моя умственная субстанция силою бессловесной молитвы смогла, наконец, удержаться внутри меня и не разбрасываться, я начал отрываться от погони. Мысль «я ухожу» стала моим Богом: ради меня Всевышний на мгновение согласился заключить себя в такую ничтожную форму. Пока мой ум, мои чувства и мое энергетическое не выходят за пределы огненного круга, выложенного дрожащими и переливающимися буквами «я», «у», «х», «о», «ж», «у», в священной пляске Материнской силы Шакти-Кундалини растущими выше домов и подпирающими небо, океан черных вибраций меня не коснется, ничто не сможет меня остановить. АУМ, ТАТ, САТ, АУМ! Глубочайший внутренний мир утвердился во мне после этого осознания, отныне я был за всеми поверхностными движениями реальностей, сама эссенция блаженства не терялась, даже когда силы тьмы пытались мне внушить, что меня догоняют и бьют. Тощий приземистый дурачок с белесыми бровями и красным как из парной лицом хватает меня острыми и маленькими, словно крючки, ногтями, но я вырываюсь. Дюжий шизофреник с нечесаной вечно потной головой шарахает чем-то тяжелым, кажется, это его кулак, а иссиня-лиловые потеки плывут, растекаются кровавой радугой в глазах, в голове, – о боже, почему же синяки внутри меня, как страшно! Теряю равновесие, крыши небоскребов, построенных в форме шести роковых букв, сужаются до размера ступни: шаг влево, шаг вправо – смерть, гибель души в мирах забвения. Ощущаю запах собственного страха: так пахнет трансформатор локомотива, слишком долго выдерживавший слишком сильные нагрузки. Путь к воротам отрезали внезапно выбежавшие из кустов Коля Дорофеев с Юрой. У Коли рубашка выбилась из-под шаровар и пузырем дуется на спине. Все мое внутреннее пространство сжалось до сверхтяжелой черной точки. – Стой, ушлепок! – орет Коля и хватает меня обеими руками за шею. Неужели, Синеокая, все наши с Тобой миры так и останутся неверным отражением вТвоих глазах, которые всегда обращены лишь наверх, к Солнцу Солнц?! Неужели наши дети, герои и праведники всех эпох и всех народов, не родятся?! Неужели время так и будет крохотным, свернутым в колечко червячком, и никогда гроздья созревших вселенных на Древе Мироздания не подхватит и не унесет Дракон Вечности?! Бесконечная, пошли мне Луч!.. В моем кармане нечто отяжелело: там – бутылочка с водой, но если я поверю, что это спирт, то вода станет спиртом, ибо покровы Матери едины во многих проявлениях. Лишь наша раздробленная умственность порождает волны рефлекторной силы, не дающей миллиону нулей стать единицей! Достаю бутылочку, с силой выплескиваю жидкость в лицо Дорофееву. (Запах спирта!) Тот захлебывается от неожиданности и машинально хватается рукой за ослепшие глаза. Я бью снизу головой в его подбородок, он, взмахнув руками, отлетает к столбику ограждения, падает навзничь. Юра, заревев, как горилла, свирепо прыгает на меня. Я уворачиваюсь, и он всем корпусом плюхается в лужу. Прыскают во все стороны брызги и комья грязи, в сдавленных болью глазах – испуг. Дорофеев, воспрянув, хватает обеими руками лежавший возле сторожки кирпич и поднимает его над головой. Но перед ним встает охранник в синей камуфляжке, загораживая меня своей облой тушей: – Э!э!э! брось кирпич! Бросил, быстро! Другой охранник, хмурый чернявый мужик с беспорядочной шевелюрой, запрокидывает лицо в небо и смеется: – Ловко, блядь, ловко! Молодец, Брюс Ли! Ворота он запер, потому спокойно стоит, подбоченившись, и даже не думает меня ловить: куда я денусь? Бедные, они и не догадываются, что сейчас я подпрыгну на три метра... Я выбежал на улицу и погрузился в нее как в холодную воду. Эшелоны деревьев наступали на беззащитную дорогу со сломанными ограждениями. По-майски прозрачный вяз, похожий на кровеносную систему недовоплотившегося гиганта, сушил на тротуаре легкую тень. Пустынный, неасфальтированный двор был зажат между огороженного участка с цветами и детской площадкой, состоящей из коричневого песочка и торчащих из него облупленных качель и раскоряченных гнутых турников. Когда окончилась полоса песка, пришлось на мгновение сбавить скорость и пойти быстрым шагом, потому что поперек тротуара, сильно расправив локти и нагнувшись, стояла пожилая остролицая женщина и рылась в увесистом чемодане, что-то судорожно разыскивая. Я почти физически чувствовал, как на каждом меняется у меня цвет глаз и форма носа, как перевоплощаюсь я в того, кем был когда-то. «Не плачь, Ивашка, Иваном станешь!» – подхлестывал я себя. Вдруг навстречу из-за высоких домов полоснуло солнцем, торжественно заискрилось, заиграло в окнах, в стеклах лоджий пятиэтажки, на влажной ершистой траве, в которой желтели одуванчики – разбредшиеся в поисках наседки цыплята (вот-вот зачивкают и скроются кто где). В ветках густо запорошенной цветами черемухи, затенявшей первый и второй этажи, встрепенулась птичка и просыпала на меня горсточку ярких, звонких ноток. – Я свободен… – просипел я. Руки у меня дрожали как струны рояля после ряда мощных финальных аккордов, ноги горели огнем. – Свободен… Свободен!! Свободен! Свободееен!!!!! Теги:
-13 Комментарии
#0 13:33 01-07-2015Седнев
Дочитал до ребра туалета. Дальше продираться стало боязно да че тут творится-то? Олег, здесь нет ни о слова о том, как усатый сотрудник морга сношал молодое красивое млекопитающее, слегка подпорченное падением с тридцатого этажа. Ты не туда забрел Как это нет?! А зачем тогда это всё? Какой смысл? Вопрос набухал сливовой чернотой, рос и укоренялся в сознании согбенной долгой фигурой в парчовой шубе на горностаевом подкладе .... (с) как страшно жить, автор. представляю какие набухают ответы на такие вопросы. ой, вей гавано, простите, гавно Еше свежачок Соль минор
Ветер играет "Чакону" на ветках берёз, Листья под но́ги врезаются пятнами кадмия Засентябрило цветно, и совсем не всерьёз, Но ambient ноября не особо то радует. Небо с кровавым подбоем шаманит на снег, Гуси сорвались на крик, угнетающий лимбику.... Незнакомыми ощущениями охвачен –
Колокольчики зазвенели под потолком. Формирующееся в радиопередаче Растворяется в равнодушии городском. Отражения разноцветных воспоминаний Провоцирует гиацинтовая вода. Вырисовывается в сумеречном романе – Фантастическую реальность не разгадал.... Я не терплю посконной речи,
ее я просто ненавижу! Все эти вече и далече. Себя я ими не унижу ! Мне англицизмы греют душу. Я сириосли вам толкую. Шпаргалку я зову хэлпушей и уподобился кок хую . Все эти буллинги и траблы, абьюзы, лакшери и фейки, а также клатчи, шузы, батлы милее русской телогрейки .... Когда я был евреем, а евреем я был недолго.. Я вообще-то русский, папа Изя, мама Сара , поэтому меня назвали Колей, чтобы соседи не шибко завидовали. К семи годам родители отправили меня учиться пиликать на скрипочке. Мол, каждый еврейский рЭбенок должен уметь пиликать на скрипочке, чтобы потом непременно стать гинекологом с юридическим образованием.... Боже, прости меня, я так не люблю подобвисшие тити.
Я очень боялся, что сиси отвиснут у матери сына. Хотел бы привыкнуть, но нет, мои милые, как не крутите. Противно становится мне, жалко сиси и, кажется, стыдно. Я трогал вас множество раз и реально пытался привыкнуть.... |