Важное
Разделы
Поиск в креативах
Прочее

Графомания:: - Брат, друг, сын?

Брат, друг, сын?

Автор: Анна Каренина
   [ принято к публикации 13:27  10-06-2009 | Сантехник Фаллопий | Просмотров: 641]
У мира, бессчётная дрянь, куда не глянь – тысячи сторон, у солнца две стороны, которые можно закрыть двумя руками, но только своей и чужой, потому что если возьмёшь свои две, они равные, обеих не хватит, обязательно останется хитрый край солнца, у апельсина – нет сторон, потому что он шар, но у него две половины, мы это точно знали, потому что мать не любит апельсины и никогда не любила, и апельсин делится только надвое, как блин солнца, или как простой блин на тарелке с облупившимся золотом по краям, как моя голова, которая как апельсин круглая и тоже – надвое, всегда была такой, но не как твоя, я всегда говорил, что она у тебя квадратная, наверное, потому что волосы торчат строго на север, и потому, что синие тени под глазами параллельны линии бровей, сколько можно вспоминать уже, а я всё не могу остановиться и память лезет наружу из моей головы, думаю, порой, память имеет природу мысли – она не занимает места, она бесконечна и на смену тому, что ты вспомнил вчера придёт то, что ты вспоминаешь сегодня и завтра и всё это будет грозить тебе из зеркала, где ты бреешься, злой на утро.
Апельсины, головы, глаза, волосы, руки, скрипучая софа у стены и прохоженный, протёртый, протоптанный ногами, продавленный настойчиво-острыми коленями и локтями, изгрызенный изнутри жуками, деревянный пол со следами, некогда явными, ржаво-кровавой краски на нём, шкаф с оттопыренной, выгибающейся толстым брюхом дверцей, который почти всегда был пуст и там висели разве что наши пальто разной степени побитости молью, серые тени от захватанного стекла и квадраты солнца на столе, покрытом клеенкой. Книги. Мы читали их, мы тонули в буквах. Те, в свою очередь, обретая силу над нашими бестолковыми лобастыми, щенячьими головами, набухали жизнью, отлипали от страниц и носились вокруг лампы бесовским хороводом, помнится, я видел их только днём, а ты только ночью.

Время шло за нами попятам, мы были везде и нигде, всюду, в наших с тобой потёртых пальто, твоё в серо-жёлтую клетку, моё в жёлто-серую, вот и все кивки в сторону досадной асимметрии. Твои глаз ближе, мои – дальше. Мы ходили, может быть, чересчур близко, но кому какое дело, мы с тобой были, горчичное и крапивное семя, брошенное в слишком плодородную землю, полагаю, наш отец был змей. Мы два бледных пятна под слабой лампой в небольшое совсем количество ватт, с синим и полупрозрачным как кожа молодого и жестокого мертвеца абажуром, франкенштейновы дети, которые ходили домой через рожь, которых во ржи нашли. Твоим глазам можно дать миллиарды, но и моим не меньше, мы с тобой библейские существа, юродивые дурачки в подвале церкви, мы две мыши под листом, вот на нас несётся лошадь, а мы не слышим и я цепляюсь коготками за твой голый хвост. Удар.
Мне кажется сейчас, тогда у нас не было имён и это было не нужно, потому что у меня был ты, а у тебя – я, мать всегда была где-то, отдельно, всегда пахла чужими домами и чужими людьми, мы, помнишь, всегда клали в карман её алого пальто, которое действовало на сельских как тряпка флага на быка-большевика незрелые зёрна, мы были уверены одно время, что из них получились бы когда-нибудь такие же дети как мы. Мать всегда казалась нам только посредником нашего появления на свет, не знаю, был ли такой сияющий бог, который исторг нас в этот мир, голых и глупых, барахтающихся во времени и эпохе, или же – нет, или мы родились зёрнами из материного пальто – мы никогда не были уверены. Один из сельских, от него пахло хлевом и пивом, будто ему было за тридцать как трактористам, а не наши больно ушибающие колени и головы семь, говорил, что мы – дрянь, а мать наша – городская шлюха, что мы не дети ей, что она нас нашла во ржи у старой церкви, что нас принёс дьявол, быть может. Мы обыкновенно отвечали, что очень может быть и что ночью мы непременно попередушим всех гусей в амбаре его родителей. Просто так, оттого что мы дьяволовы дети. Сельский пугался и шёл пятнами, я строил рожи и выворачивал веки. Ты смеялся. Заливисто.
Дальше – шире, мир вокруг нас разрастался, стремительный, раздавался вширь, иногда мне было страшно даже, но тогда я ещё не понимал этого страха и он казался естественным, а естественные страхи не тревожны, они легки. Мне было интуитивно страшно, вот, каждый раз делая шаг, каждый раз, протягивая руку к неизвестному, ловя что-то чужое в горсть, будь то ветер или червь, мне казалось, я буду смотреть вперёд и забуду оглянуться на тебя, оглянусь, а тебя нет, ты не смотришь на меня, я стою один и ветер в моей ладони рассыпался червями, а червь стал ветром.
Этого не происходило. Вдыхая воздух, я видел тебя спиной, я чувствовал тебя локтями. Мы научились ходить сами, пошли друг к другу, я, хмурясь, а ты, смеясь и хитро глядя на мать, она ещё потом говорила по телефону вечером, говорила и плакала, говорила – у тебя чужие глаза, злые, не детские, не может быть у детей таких глаз. Я и сам знал, что не может, знал подсознательно, но точно. Уже позже я думал иногда, что ты, может быть и был частью от меня, но частью иной, враждебной, ты, может быть, был только ребёнок розмари, тонко отпечатавшийся в моём сердце. А, может быть, и нет. Но пока я знаю только одно, то, что ты растёшь чуть быстрее меня, ты чуть лучше во всём, но всегда оглядываешься, ты, может быть, тоже боишься остаться один в кругу. И это вселяет в меня надежду.
Течёт время слякотью, осенними дождями и вот мы уже ходим, мы говорим, не только друг с другом языком птиц и воды, но и языком людей, с матерью, с соседским псом, с колодцем.
Читаем мы в пять, вдыхая пыль от старых букв и саму пыль от пыли, когда даже воздух над предметами дышит старостью. Ты читаешь быстро, бестолково, смеясь, лупя ногами по рассохшейся софе, то и дело взбрыкивая, вполне возможно, тебе не хочется сейчас читать, тебе хочется ловить рыбу или плавать. Или пугать жаб. Или, зло, смеясь смотреть на людей и считать сколько раз они споткнуться под твоим взглядом. Но я читаю сейчас, и ты, сам знаешь – должен делать то же самое, мы не должны отличаться, не должны выпадать из биоритма, ты даже выдох синхронизируешь с моим и, если он выходит обоюден, говоришь ты («обоюден» – слово из последней книги) – то это живой, а если нет – мёртвый.
Я читаю медленно, вдумчиво. После я прокручиваю в голове картинки и диалоги.
Когда я замолкаю, заговариваешь ты и говоришь долго, вспоминая всё, что тебе удалось подглядеть за сегодня. Как соседские вколачивали друг другу лица в грязь, ты говоришь, не страшно было смотреть, но ты лжёшь, пряча лицо в мою жёлтую майку, тебе было страшно, потому что у них лица были дикие, без глаз; как старый, пропитый пастух бил кнутом свою полоумную дочь, а она бежала через луг, спина в крови, а рот – в улыбке раскрытый, зубов не хватает, потом села в лугу, в траве и сидела. Скоро приходит мать и кричит на тебя. Мать всегда кричит только на тебя. Ты никогда не спрашиваешь, отчего так. Возможно, тебе и неинтересно. Тебе интересны только книги и я. После, ты больше никогда не ходишь смотреть на людей один, а дочь пастуха умирает и пастух сначала пьёт неделю от горя, что ему больше не дадут пособий, а потом вешается на вожжах, уже, верно, от чего-то другого.
Нам семь. Мать начинает пить, она пьёт вермут и читает стихи высоким голосом, долго красит губы и говорит, что привезёт нам груш из своего города, который у моря, там они настоящие, а не та кисло-горькая, зелёная сморщенная дрянь, что здесь, мать покупает себе платья и с грустью рассматривает в зеркале своё ветшающее, захватанное тело.
Мы познаём значение слова «шлюха» по словарю Даля.
По вечерам, летом, мы бегаем до одури, до звона в лёгких сейчас как пустые тыквы головах. По узким дорожкам, пачкая сандалии в грязи у колодца, мы бегаем через ржаное поле к оврагу, заросшему полынью. Овраг глиняный, отлогий, скользкий. Одна старуха сказала нам, что раньше туда бросали щенят и детей вроде нас и с тех пор мы ищем там безвинно убиенных пёсьих сыновей и наших затерянных во времени братьев. Как-то тебе даже кажется, что среди рыжей глины ты видишь сухую кость и ты с криком кидаешься мне на спину, мы падаем вниз, вымазываясь в глине, неуклюже валимся в траву, смеясь от нервного напряжения. Мы приходим домой поздно, уже темнеет, воют собаки, сходя с ума то ли по луне, то ли просто так. Но матери ещё нет, поэтому мы моемся сами. Мы ложимся спать на софу, раскидав подушки и сбросив душное одеяло, ночью летом стоит жара и душный запах. На утро придет мать.От неё будет пахнуть горько тяжёлыми духами, деньгами и шоколадом, почему-то всегда шоколадом.
А дальше кончится лето, и мы пойдём в самую близкую школу. В школе ходят люди, которые пахнут мелом и доской, люди, которые пахнут пылью и унынием и ученики (сами по себе не люди), которые пахнут мочой и молоком, хлевом и потом. И время понесётся, сначала, цепляясь палочками и крючками, потом, вырывая кожу из твоей спины (мать впервые отлупит тебя ремнём до крови, я буду, плача, мыть твою спину, пытаясь приладить зазубренные, тонкие лохмотья кожи обратно), режа ножницами нам обоим чёлки, закрывающие глаза, врезаясь чужими кулаками в твоё красивое лицо и – моими в чужие животы, спины, шеи, губы, когда, я, беснуя, в разорванной рубашке, бью патлатого, веснушчатого второгодника и ещё парочку его товарищей, поставивших тебе симпатичный фонарь под левым глазом, деликатно оттеняющий твою аристократическую бледность, переворачивая с нами страницы программной и нет литературы, меряя шагами округу до железнодорожной станции, считая звёзды в овраге, ловя странные взгляды матери, снося её крики, её болезненный интерес. Она исчезает в городе и приносит еду с чужими названиями, ты ешь с опаской, а ещё, недавно в овраге мы откопали маленькую человеческую кисть и перезахоронили её торжественно в глине, рядом с ручьём.
Мать не приходит под утро, наверное, это нас спасает от её криков, по-крайней мере, пока; хотя мы и знаем, что от её криков не спасает ничего, они, возможно одной природы с роком, настигают рано или поздно. Но этим утром рок останавливается на пол пути, так и не обрушив молнии на наши головы. Как мы понимаем позже, рок останавливается только один раз.
Мать прибывает через три дня, в цинковом, почти солдатском гробу. Шея её неестественно вывернута и синяки на руках и лице кричат громче протоколов. Похороны готовят без нас, мы на них так и не приходим.
Вполне возможно, моя совесть ещё плеснёт мне на диафрагму расплавленного олова. Став старше я буду вспоминать, что когда гроб с мёртвым телом моей матери опускался в сухую, спрессованную землю, я лежал в ярко-зелёной ржи и видел под собой затылок своего брата. Вполне возможно, совесть сможет плеснуть мне не только олова, но и меди в лицо.
Дом без матери становится тише и звонче. Тишина в его углах больше не выстраданная в короткие часы, а взлелеянная нами, глубокая. Рассохшиеся рамы окон и треснутые стёкла вынуты, мы уже знаем, что после сентября мы уезжаем в город к каким-то внезапно всплывшим материным родственникам, чья любовь к нам, бедным сельским дурачкам, выросла пропорционально сумме на оставленной нам сберкнижке.
Дом доживает последние месяцы. Словно взбесившиеся, зная, что вместе с ним мы похороним здесь часть себя, мы уничтожаем его, бальзамируя, украшая цветами и драгоценными камнями перед смертью. Ты пишешь на белёных стенах нестерпимо синей краской нашу короткую историю, где я предстаю сыном конкистадора Эрреры, а ты ацтекским юношей взятым в плен, не важно, что случается между нами и сколько галлонов крови успевает испробовать мой английский нож, но мы горим с тобой на одном костре, а молодой инквизитор, инициировавший гневом толпу вокруг нас, после пьёт в палатке и, закатав рукав, смотрит на четыре как у римских патрициев полосы вдоль руки. Я читаю твою клинопись и правлю кое-где нездоровым жёлтым цветом.
Первого сентября мы жжём книги. Этот акт вандализма напоминает нам о кострах инквизиции и огонь взвивается до небес, прибегает даже староста, с воплем, что мы пустим по миру всё село, если ветер изменит направление.
К вящему твоему неудовольствию всё заканчивается сахарно и благополучно, к вечеру огонь умирает под мою колыбельную.
Проходит ещё несколько дней сентября и нам приходит телеграмма и билеты на поезд, так как мы уже большие сельские дети, мы должны ехать на поезде одни.
Ты хмыкаешь, я пожимаю плечами.
С утра у нас хмурые лица, некое подобие стрижки у меня и полное её отсутствие у тебя, один жирный, плюющийся на ходу ржавыми кнопками чемодан, с клетчатым крестом – издержками советского дизайна на боку и давно отвалившимися шасси, не судьба этому чемодану взлететь, на перроне он так и будет виснуть на мне, грузный и пыльный, в своей руке ты мнёшь полынный лист и трёшь им запястья, уверяя, что теперь мы никогда не забудем этот запах, он впечатается в тебя, а через тебя и в меня тоже.
Одна спичка в качестве прощального салюта.
Я не знаю, сгорел ли наш дом.
До станции, каменного перрона и скамейки, кажется даже без таблички, полтора километра, сначала по вечному полю, потом через лес и выгон, а там, дальше, за пологим холмом, железная дорога. Мы думали, что с вагонов здесь можно прыгать на полном ходу с целью безотказно и точно сломать себе шею или позвоночник. Наверное, партизаны и чекисты тут так и поступали. Ты когда-то говорил, что здесь их целое кладбище, наверное, даже не закапывали, так прикрывали травой, никаких тебе: «…здесь лежит, сверкая позвонками, раб божий…». Я смеялся.
На станции, я оглядываюсь назад, крепко держа тебя за руку. Поезд прибывает, стуча колёсами то ли составов, то ли судьбы, высокий, испитый проводник, цветом кожи сливающийся с серым предгрозовым небом, подхватывает тебя под локоть и помогает залезть в вагон. Я поднимаюсь сам, втаскивая чемодан.
Поезд трогается, стук колёс врывается нам в уши, мимо окна стремительно проносится птица и тут я вспоминаю про часохрон, который мы сейчас пересечём. Запоздалый страх сковывает мне желудок и я хватаю тебя за руку. Проводник странно смотрит на нас и выбрасывает невесть откуда взявшийся окурок в окно.
Ночь в поезде прошла тихо и ритмично. С утра ты вспоминал Каренину, потому что во сне тебе снились стремительно приближающиеся рельсы, ты говорил, что Толстой верно выслушал её печальную историю вот так, в купе, глуша водку. Вполне возможно, реально-историческая Каренина не бросалась под паровозы, а посещала дом Толстого и дальше, пеняя ему на трагическую концовку.
Город встречает нас залитым солнцем вокзалом. Родственники матери, как ты выражаешься уже позже – живая почти что фактура. Пивной животик, стремительная лысина и былой лоск интеллигентности, громовая горечь наступающего климакса (алой помадой ровно очерченные губы, мне кажется или это семейная черта?) и прыщи в сочетании с жёлтой косой и торчащей под майкой грудью. Ты странно косишься на эту галерею социального ужаса и утыкаешься носом в запястье. Я думаю, что мы, верно тоже кажется им дикими, в наших пиджачишках, наши нестриженные волосы и твоя фигурная чёлка невероятной длины, для них, возможно, кощунство, а то, как ты держишь мою руку, скорее всего, кощунство ещё большее.
Я опущу описание нашего быта в течении пяти лет в условиях жёсткого надзора, наша двоюродная сестра, старше нас на три страшных года, тебя или меня или нас обоих, а наши названные родители наших денег, как жемчужина в плоти устрицы покоящихся в банковском чреве. За эти годы я приобрёл умение выворачивать руки и писать короткие рассказы с морем крови и разделанными телами женщин, отправляемыми по почте, а ты – доказывать страшные теоремы и делать меня одними глазами, вдвоём мы сумели закончить школу с английским уклоном (два часа в неделю и эй, би, си до осточертения скачут перед моими глазами, а твоя рука борется с моей за место под солнцем, воссиявшим внезапно над моим коленом). Мы не справили ещё и выпускной, когда грянула перестройка.
Деньги на наших счетах не пошли прахом только потому, что я уже снял их и в день, когда страна сходила с ума, обменял. Ты ещё дразнил меня спекулянтом, но именно моё спекулянтство спасло нас, когда мы смотались прочь, с утра.
Часохрон отсчитывал наше время.
Я и бизнес, ты и университет. Два коротких рассказа, для которых с лихвой хватило бы пол странички в клетчатой моей тетради, потому они и не важны, что ознаменовали твой триумф и мой позор.
Это было время моей тяжёлой работы на благо нашего личного приватизированного пространства, гонки за ваучерами и познания основ капитализма, воспринявших меня как новое, нетоптаное ещё сапогом лицо. Ты заканчиваешь свой матфак, оперируя страшными терминами материшься в ванной, спишь в моей постели, я вожу тебя по кинотеатрам, ресторанам и блошиным рынкам, где ты ищешь то ли смысл жизни, то ли Грааль.
Метроном стучит в моей голове, пока однажды не останавливается.
Потом, ты говоришь, что скоро уедешь и я не чувствую лжи в твоих словах, ты ведь уедешь, если я ничего не сделаю и небо больше не отразит мне твоих глаз. Я чувствую как ты уходишь и всё, чем был я летит к чертям. Однажды утром я стреляю в тебя из пистолета, видящегося мне потом чёрной собакой у моих ног.
Ты умираешь частью меня.
Каждое утро, с тех пор как твоё тело застыло с моими слезами на твоих ключицах, я вижу зеркало и бью его рукой, отвешивая невинному стеклу пощёчины, пытаясь изгнать из своих глаз твои зрачки. Ты живёшь у меня в ванной в зеркале. И в кухне, в зеркале. И в спальне и в любом зеркале, встречающим меня куда бы я ни шёл.
О, нет, поверьте, я не умер и даже не спился.
Я скорблю своей интеллигентной скорбью, я пишу теперь не рассказы, романы, но издательства по-прежнему не берут их из-за засилья расчленённых женщин.
Я влился в век как всякий порядочный капиталистический сноб и мой чёрный пиджак пахнет только что сваренным кофе из кофеен. Никто из людей, никто из ныне живущих не знает, что у меня есть мёртвая половина сердца и что когда-то рядом со мной дышала моя точная копия, моё библейское существо, моя мышь под листом, я не остановил чёртову лошадь, а сам отпустил твой хвост и отпрыгнул в сторону. Твоей кровью на траве я подписал себе смертный приговор. Работающим часохроном и улыбкой проводника. Стуком колёс.
Дважды в год я вру себе, что приеду на нашу альма-матер, поворошу носком ботинка пепел нашего дома или, если кто-то живёт в нём, выгоню их к чертям, даже если они сейчас за обедом, о, эти чинные обеды. Мать семейства ставит на стол тарелку разваренной картошки, дети жуют за обе щёки, отец наблюдает за дёргающейся щекой комментатора в телевизионном матче, клянусь, я войду, подняв большую чёрную собаку кверху и выстрелю в потолок. Под слоем извёстки я, конечно же, прочитаю твою историю о нас и на чердаке найду нашу софу. Может быть, я возьму благообразное семейство, убивающее тело нашего общества и истончающее озоновый слой в заложники и перестреляю в целях экономии века, времени и пространства, а, может быть, нет, я выйду из дома в ржаное поле, в котором застрелюсь. И хотя я знаю, что этого никогда не будет, потому что я должен выстрадать, чтобы в аду видеть твои глаза на соседней сковородке, я всё равно думаю об этом, я не могу не думать.
Может быть, мне удастся упросить дьявола, дать мне задыхаться серой рядом с тобой, может быть, всё-таки нашим отцом был змей и это у нас в крови.
А пока я живу нет никого, кто бы знал мою историю и я пишу её в стол, где её будет сложно найти среди расчленённых женщин, виданное ли дело.


Теги:





2


Комментарии

#0 17:20  10-06-2009elkart    
Всё сместилось в доме Облонских.
#1 17:21  10-06-2009Дэвид[Духовный]    
Блядь, с первого раза ниасилил. Буков много.

Слишком мноо описательных моментов, которые иногда скатываются к занудству, хотя местами(из того что осилил) вроде неплохо. Хуй знает короче.

#2 17:25  10-06-2009Дэвид[Духовный]    
дочитал. хуй знает.в конце что то есть.
#3 17:50  10-06-2009Анна Каренина    
гаф!
#4 18:33  10-06-2009Alexandr CHoo    
Раскалдуйте Анну плиззз!она хочет сказать что-то важное, ливиром чую!!!!

Сейчас кстати текст прочту!!!!

#5 18:33  10-06-2009Alexandr CHoo    
Раскалдуйте Анну плиззз!она хочет сказать что-то важное, ливиром чую!!!!

Сейчас кстати текст прочту!!!!

#6 19:42  10-06-2009Хуев-Голенищев    
Хуй знает, кому как, а мне понравилось до опизденения. Даже на комп себе записал, что ни хуя не часто бывает. Завораживает, бля. Сильно, душевно. Респект автору. Завтра ещё раз прочту.
#7 19:48  10-06-2009Лев Рыжков    
Не. Нах. Три строчки осилил и понял - не мое.
#8 22:26  10-06-2009tarantula    
Прочитал без увлеченности.Но понравилось.
#9 23:17  10-06-2009тихийфон    
неасилил
#10 23:55  10-06-2009bazzzuka    
Дорогие литпромовсцы! каренина просила передать что ее все-таки сбил поезд под названием "Вирус" Я думаю это объясняет причину почему она так интенсивно гафкала в последнее время) Так что в следствии ее кончины я готова занять ее почетное место!)
#11 23:55  10-06-2009bazzzuka    
Хуев-Голенищев

спасибо, оч приятно!

#12 23:58  10-06-2009bazzzuka    
Да и кстати учитесь читать емае! Уже 4 страницы осилить не можете, обленились!
#13 11:27  11-06-2009diagnose    
Как оказалось это четыре страницы такой хуйни. Зря читал, блядь.
#14 14:44  11-06-2009bazzzuka    
ну уж оч не красиво говорить так!
#15 17:20  11-06-2009Анна Каренина    
рррргаф-гаф-гаф!
#16 17:40  11-06-2009Глупец    
Каренина, говор и нормально, хули ты как собако лаешь здесь.
#17 12:48  12-06-2009Нови    
Мне трудно поверить, что это написало существо так незамысловато реагирующее в комментах и выбирающие дурацкме совершенно ники.

Текст отличный. Тонкий, очень логичный и чувственный. А название опять же - дурацкое.

#18 13:02  12-06-2009Докторъ Ливсин    
Нови удивительно точно определила мои впечатления..
#19 13:47  12-06-2009Унтер-офицерская вдова    
Долго-долго соображала, какого черта мне этот текст знаком. Воспользовалась Яндексом. Не знаю, может Каренина и есть этот самый автор?

http://www.nlo.gr/index.php?option=com_content&task=view&id=4430&Itemid=60

#20 13:50  12-06-2009bazzzuka    
Унтер-офицерская вдова

ты права текст действиетльно не ее! просто другу стало интересно куда он на литпроме попадет!

#21 13:53  12-06-2009bazzzuka    
и напоминаю что у Анны гафкает клава на коментах!
#22 13:57  12-06-2009Арлекин    
с чего бы это? может потому что она Сфа немного обидела? в предыдущем тексте? пусть тогда не удивляецо
#23 14:00  12-06-2009bazzzuka    
Арлекин

да может и так!

#24 14:03  12-06-2009Докторъ Ливсин    
так может спижженое..? тогда и вот это 12:48 12-06-2009..объяснимо..
#25 14:08  12-06-2009bazzzuka    
текст не ее! больше повторять смысла нет! думаю тут итак понятно что не девушкой написано!
#26 18:39  12-06-2009Нови    
О, а гугл ничего не нашел.

Каренина, ворушка, передай автору, пускай нам еще чего-нибудь напишет. Хотя вряд ли ты его знаешь.


Комментировать

login
password*

Еше свежачок
14:08  20-01-2018
: [9] [Графомания]
Едва сказать успеешь «амен»,
Уловлен будешь ты в сети
Греха.
И душу, словно камень,
Ты будешь на гору нести.

Путь до вершины долог, длинен,
И не имеешь права спать.
Но миг – и ты на дне долины,
Чтоб камень вверх катить опять....
02:39  20-01-2018
: [5] [Графомания]
Я вспарывал землю лбом,

На ты был со стужей,

Столько швов на мне , пломб,

Душа моя, промерзшая лужа,



Столько кожа не стерпит,

Лопнет словно бумага,

Листа осеннего трепет,

Солнца зимнего брага,



Ничего не забыть,

Ничего не отнять,

Тишиною завыть,

Да где ж ее взять,



Да где же убогому,

Найти свой приют,

Столько шума вокруг, гомона,

Облака

скалятся, корчатся ,...
00:36  18-01-2018
: [11] [Графомания]
Валентину весело у Машки
Каждый вечер трескать пироги.
Молоко налито в белой чашке
И попробуй котик убеги.

Сам то он наверное не белый
И пушистый как сибирский кот,
Но рукой всё гладит загорелой
Лишь его стряпуха целый год.

Спросит,-Ты наверное устала,
Прежде чем ласкаться до утра....
Качает лодочка озябшими бортами,
Ведут нас морем, словно лошадь под уздцы.
Смеются чайки беззастенчиво над нами,
Да на погонах вертят дырки погранцы.

Их старший, с кортиком, как пёс цепной неистов,
Такому крикнуть бы: Послушай, капитан!...
09:06  15-01-2018
: [13] [Графомания]
В старом буфете за пачками с чаем,
В древнем кувшине, покрытым золой,
Ты обнаружишь, явно случайно,
Спрятанный кем-то один золотой.

В руки возьмёшь и на нём прочитаешь:
"Тот золотой ты отдай бедняку".
Надпись прочтёшь и потом зарыдаешь:
"Нет, ни за что я отдать не смогу!...