|
Важное
Разделы
Поиск в креативах
Прочее
|
Литература:: - Дно тьмы
Дно тьмыАвтор: Крокодилдо Глава перваяГликерия Павловна Коробкина Невообразимый выдался май. Солнечный, синий, сухой. Притом холодный, с ветрами, колючими по-осеннему, со свирепыми ночными заморозками, сгубившими в садах весь вишневый и яблоневый цвет. На крыльцо недавно выстроенного краснокирпичного здания Женской гимназии № 1 выскочила группка учениц старшего класса. В форменных коричневых платьях и парадных (по случаю визита попечителя учебного округа) белых фартуках. Среди девушек выделялась учительница французского, m-lle Буффе: ростом, фигурой и манерой держаться, напоминавшая их же товарку. Гликерия Павловна Коробкина, преподавательница чистописания в младших классах, наблюдала за ними через окно. Она прислонилась спиной к зеленой стене коридора и, вдыхая тошнотворный запах масляной краски, ждала, когда закончатся десять минут перемены перед последним уроком. Коробкина была некрасива. Она знала об этом, но не конфузилась ни своей внешности, ни прозвища «Рваный чулок», которым наградили ее ученицы. Гликерия вполне признавала его едкую справедливость. Старая дева тридцати семи лет, худощавая до болезненности. Прозрачные невыразительные глаза. Серое, словно пыльное лицо, обтянуто сухой кожей в мелких морщинках, тонкая линия бескровных вялых губ. Сальные волосы мышиного колера (поговаривали, будто она смазывала их репейным маслом). К сему унылому портрету прилагались несоразмерно крупные руки с обкусанными ногтями, вечно в чернильных пятнах. Под стать хозяйке – одежда. Старомодное платье неопределенного цвета, вечно приспущенные чулки и привычка носить калоши, даже в хорошую погоду. Однако все это: и собственная внешность, и презрение гимназисток, и коллег Гликерию Павловну решительно не тревожило. Сейчас же, тяжело оперевшись о стену, учительница и вовсе погрузилась на самое дно темного ледяного безразличия ко всему миру. Причина – полученное с утренней почтой письмо. Она засунула руку в карман своего неказистого платьица и потеребила край конверта. Знакомый крупный почерк. Еще нераспечатанное, оно уже все сообщило. Парадокс в том, что и катастрофой полученную весть назвать нельзя. Это было ожидаемо и, на глубинном уровне, желанно... Просто внутри словно кто-то поставил точку и подвел черту. И нету боли – только пустота. Зазвонил колокольчик, ученицы разошлись по классам, захлопали крышки парт. Начался урок. Крыльцо наконец опустело. Гликерия неспеша засобиралась домой. Домой! Что домашнего в простой деревенской избе, с клозетом во дворе? Она сделала несколько шагов по коридору. Рыжая мастика досок пола, болотная зелень стен, на которых висит расписание занятий и пара кашпо с геранью. — Госпожа Коробкина! Потрудитесь задержаться. Анна Матвеевна просит Вас немедленно к себе. Совершенно неотложно. Учительница замерла. Оглянулась. Обращалась к ней классная дама, надменная женщина по фамилии Серафимович. Поблагодарив кивком головы, Гликерия развернулась и направилась в обратную от выхода сторону. Секунду помедлила у массивной дубовой двери, стукнула по дереву и, дождавшись ответа, вошла внутрь кабинета. Начальница гимназии, Анна Матвеевна Новицкая, восседала за своим огромным столом, покрытом сукном цвета молочного шоколада. Этот цвет отлично шел к светло-бежевым стенам помещения. Увидев Гликерию Павловну, Новицкая поднялась из кресла, взглядом указала учительнице на стул для посетителей и зашагала по кабинету. Мерно стучали каблуки, тикали напольные часы. Миновало около минуты. Наконец начальница оправила свое строгое темно-синее платье из панбархата. Это была высокая осанистая женщина с пышной грудью и крупными, но правильными чертами смуглого лица. Несмотря на возраст – ей было под шестьдесят — седые волосы убраны в замысловатую куафюру, а мощная шея украшена ниткой отборного жемчуга. Весь облик Новицкой: статная величественная фигура, изысканность туалета, а главное – уверенный взгляд огромных пронзительно-черных глаз навевал мысли о верховной жрице древнего культа. Начальница вернулась к столу, величественно села на свое место, словно воцарившись на троне. Не сводя с Коробкиной тяжелого взгляда, нащупала вазочку с мятными лепешками, достала одну и вложила в красиво очерченный рот. Прожевала, проглотила, прищурилась: — Гликерия Павловна, я полагаю, Вы догадывались, зачем Вас пригласили? Гликерия знала. Знала о равнодушии учениц младших классов и злословии старших. О невнимании преподавателей-мужчин, и презрении женщин. Знала она и о желании попечительского совета избавиться от нее – дочери ссыльных революционеров, сгинувших на каторге. Отец в Орловской тюрьме, мать – на Каре. Гликерию воспитала тетка, старшая сестра матери. Женщина она была недурная, иногда даже добрая. Тетка Лидия поспособствовала деньгами, когда Гликерия захотела поехать из сергиевопосадского имения в Москву, на курсы Герье. Однако восемь лет назад тетка захворала почками и умерла, оставив дом и весь небольшой капиталец своим родным детям. Гликерии не досталось ничего. Хотя и это было не самое страшное. Она выросла вполне самостоятельной особой, а образование позволяло надеяться получить надежное, пусть и не очень доходное место преподавательницы. Увы, помешало клеймо дочери «политических». После событий девятьсот пятого года это стало заметно особенно: ей отказали в нескольких гимназиях, куда изначально брали охотно. И вот – опять. — Гликерия Павловна, – повторила начальница, вновь потянувшись к вазочке с пеперментами, – я не буду лгать и утверждать, будто недовольна Вашими профессиональными навыками. Педагог вы дельный. Предметом владеете, умеете правильно преподнести. Что до Вашей... гмм... невысокой популярности, это меня не занимает вовсе. Напротив, подобное я даже приветствую. Не считаю правильным, когда учитель на короткой ноге с гимназистками. M-lle Буффе, к примеру. Впрочем, речь не о ней. Так вот, я не обращала внимания на некоторые неблаговидные факты Вашей биографии. Vous comprenez ce que je veux dire? N'est-ce pas? Дальнейшие слова не имели смысла. Вполне ясно и предсказуемо. А самое главное: абсолютно неважно. — Гликерия Павловна, – в третий уже раз обратилась к ней по имени Новицкая. – Зачем Вы делаете вид, что не слушаете? Я осознаю, что сообщаю Вам вещи неприятные и даже жестокие. Но и Вы должны – должны! – понять, решение принимаю не только я! Не я одна! После сегодняшнего визита Карла Иваныча... Ведь он не просто глава попечительского совета, но уездный предводитель... – начальница взмахнула рукой и отвернулась. Она посмотрела на портреты государя императора и Марии Федоровны, покровительницы женского образования, будто призывая их в свидетели. Гликерия между тем вновь нащупала пальцами письмо. «Надо отвлечься. Отвлечься. Интересно, какие именно слова он подобрал... Оправдывался? Жалел? Упрекал? Хорошо, если б упрекал и винил...» — Отчего Вы молчите?! Думаете, мне трудно будет сыскать Вам замену? Жалование низкое, да и выплачивается нерегулярно? Кому захочется в наше захолустье? Об этом кричит ваша немота? «Что несет с собой отставка? Бедность, лишения? Разве сейчас я не лишена...» — Поймите меня верно. Я не в праве принудить Вас подать прошение. Однако я буду вынуждена... Одним словом, если Вы не уйдете сама, по доброй воле... И начальница скороговоркой выпалила немыслимое, что-де получено письмо (и снова письмо!) от ученицы седьмого класса Марии... «впрочем имя ее я сообщить не могу и не должна». Так или иначе, имелся документ, в котором утверждалось, что m-lle Коробкина вела себя недопустимо и даже преступно, пытаясь склонить Марию N. к противоестественной и богопротивной «сапфической связи». — Милая моя, – выдохнула Новицкая устало, – скажите Бога ради, стоит ли Ваше упрямство того, чтоб оскандалиться публично и выскочить из гимназии с волчьим билетом? Ведь совершенно ясно, писала означенная ученица данный пасквиль или нет... После сегодняшней беседы с Карл Иванычем, я буду вынуждена, я вынуждена, – и величественная жрица разрыдалась взахлеб, по-бабьи. * * * Улыбнулась швейцару, с поклоном отворившему – в последний раз – двери гимназии, потопталась на крыльце. Дошла до угла, постояла у старой ветлы. Обернулась на здание. Недурственный пример русского модерна. Зашагала дальше. Путь неблизкий, семь верст с гаком. Хотя это никогда не причиняло неудобств, напротив. Она любила физические нагрузки. Пробовала было даже ездить на стареньком «Данлопе», приобретенном по случаю за бесценок. Это значительно сберегало время, но вояжи пришлось прекратить. Увидав однажды учительницу чистописания «верхом на суфражистском механизме vélocipède», классная дама жестко объяснила «недопустимую непристойность» подобного. «Данлоп» с той поры ржавел в сарайчике. До гимназии Гликерию иной раз подвозил в своей бричке отец Иннокентий, преподававший закон Божий. Обратно всегда ходила пешком. Она шла, шла и шла. Чем дальше от центра, тем сильнее менялся пейзаж. Уездная буржуазность уступала запущенному захолустью окраин. Гликерия зажмурилась и представила себе описание окрестностей в виде простенького ученического эссе. Тетрадка в линейку, мелкий почерк с завитушками. Такой она прививала своим девочкам. «Осторожно ступая по полусгнившим доскам деревянной мостовой, эта несчастная, претерпевшая столько невзгод женщина не испытывала никаких чувств. Ничто не трогало израненное сердце, не отзывалось в пустой душе. Её взгляд безразлично следовал глубокой колее в застывшей грязи проселка, оставленной колесами телег ломовых извозчиков, скользил вдоль покосившихся некрашеных заборов, по зеленым крышам одинаковых домов...» Гликерия улыбнулась. Дрянная и вульгарная реальность, воплощенная в рассказ, желательно примитивный, теряет свое разрушительное воздействие. К примеру, пьяный мастеровой, бредущий навстречу с тальянкой через плечо — мерзок и опасен. Но стоит представить его второстепенным персонажем никчемной повести, и он лишь плод ночных потуг графомана, набор плоских фраз на плохой газетной бумаге. И разудалый молодчик блекнет и исчезает вместе со своими похабными частушками и слизистыми порывами. Однако если зрительные образы легко облекались в слова, превращаясь в безвредные тени людей и предметов, то отделаться от звуков и, тем паче, запахов было значительно сложнее. Звуки Гликерия делила на две категории: нейтральные и раздражающие. К первой она относила шум ветра и дождя, а также кошачье мяуканье. Ко второй – все остальные. Особенно раздражал колокольный перезвон и металлическое лязганье фабрик и мастерских. Но главным акустическим супостатом были паровозы. Железнодорожный вокзал располагался неподалеку от гимназии и их утробный рев буквально разрывал Коробкину изнутри. Что до запахов, почти все они вызывали тошноту и мигрень. Не было никакой разницы между ароматом сдобных булок и какао, доносившимся из пекарен, благоуханьем цветущей сейчас повсюду черемухи или же вонью навоза и смрадом гари, тянувшей из заводских труб. Так шла она и шла. Мимо торговых рядов и пожарной каланчи, мимо аптек и мелочных лавок. Рядом гуляли свиньи и куры. Встречались люди: городовые, нищие, калеки, богомолки, цыгане, студенты, почтальоны. У домов – бузина и кучи мусора. В окнах – горшки с цветами. На веревках тряпье да исподнее. Миновала слободу. Начались поля, пашни. Чужая всем и всему приближалась она к деревне, где снимала дом. * * * Изба была старая, но добротная. Окруженная запущенным и потому особенно живописным фруктовым садом. Яблок обычно девать некуда. Вишня же в уезде толком не родилась, так хоть пустоцветом радовала. В этом же году всё мороз побил. Во двор, заросший бессмысленными одуванчиками, часто забредали важные соседские гуси. Зашла в дом. В сенцах схватила кружку, зачерпнула из кадки воды. Вкус дурной, деревяшкой отдает. Хотя бы холодная. Разулась, калоши на полку. Уставшие ноги вдела в чуни. Мягко, удобно. В комнате (Гликерия не могла заставить себя называть ее крестьянским словом «горница») было чисто и прохладно. Она старалась не тратиться на дрова, а уж в мае-месяце, каким бы стылым он ни выдался, и подавно. Прошаркала по гладким от времени половицам к простому сосновому столу. Задернула занавески. Присела на краешек табурета. Окинула стены взглядом. Скучные, беленые. Ни дагерротипа, ни даже картинки из «Нивы». Икон тоже нет: не любила. Не верила. Не молила. Только ходики знай своё бездушное: тик-так да тик-так. Встала, гирьку подтянула. Села опять. Отодвинула в сторону зеркало, тряпицу, с завернутой в нее краюхой невкусного подрукавного хлеба. На столе клочок бумаги с карандашными заметками: хлеб (3коп/фунт): 1,5р молоко: 1,5р крупа (гречка, пшено, овс.): 2р овощи (лук, репа, кпст.): 2р чай и сахар: 3р яйцо: 30коп за десяток: 0,5р соль, масло, зелень, проч: 1,5р Скорбные подсчеты. Скудная смета. При окладе в семьдесят рублей, двенадцать уходило на съестные припасы. К ним: керосин, мыло, спички. На круг пять целковых. За наем восемь. Платье, обувь – даже при ее бережливости – прибавить десять-пятнадцать. Книги и письменные принадлежности - еще четыре. Итого: сорок рубликов постоянных трат. Казалось бы, вполне себе можно жить. Вот только имелась еще одна расходная статья. Четвертной билет - ежемесячно. И как прикажете указать назначение сих «издержек»? Край губы дернулся вверх. То не улыбка – тик, оскал... «Назовем это налогом. Вот только налогом на что? Не на любовь же? Смешно, какая там любовь? На близость? Близость, да, имелась». Губа задралась выше. Близость-гадость. Порочная, скользкая. И совсем уж по правде: малоприятная физиологически. Тогда: одиночество? Тут – совсем мимо. Она не боялась одиночества. Привыкла к нему. Принимала и понимала. Осталась только жалость. Фу, как звучит нелепо. Дурное звуковое эхо. Однако она действительно жалела его, сочувствовала, сострадала... «Страстишка» – именно так объяснял он свою пагубную привязанность к карточной игре. Слово-то подобрал мелкое, безобидное. А на деле каждый месяц оставлял за ломберным столом весь оклад. Весьма немалый. Инженеру-механику на Даниловской мануфактуре платили изрядно. При этом, он всегда – всегда! – был кому-то должен. Ее двадцать пять рублей не исправляли положения, но позволяли ему хотя бы регулярно питаться. Он играл. Она его жалела. В убытке оба. Что получала она взамен? Удовлетворяла потребность заботиться о ком-то. Опекать, оберегать. Можно сказать, он был ее ребенком. Невысокий, болезненно обидчивый. Однажды она шутливо указала ему на неудачно подобранное сочетание в одежде: клетчатые брюки с полосатой сорочкой и несообразно крупным галстуком-бабочкой пунцового цвета. В этом облачении, со своими вечно нафиксатуренными усиками и румяными пухлявыми щечками, он напоминал не то клоуна шапито, не то приказчика дамского магазина, вырядившемся для дачного маскарада. Он тогда страшно оскорбился, надул губы, и, кажется, едва не расплакался. Пришлось нести незапланированные траты и купить трость с серебряным набалдашником. Подарки он обожал. Воспоминания, рефлексии, самоанализ. Как глупо и ненужно. Еще оставалось письмо. Вскрыть, из простого любопытства. Насколько он предсказуем? Оказалось – вполне. Она предугадала не только содержание, но даже обороты речи. Узнаваемое косноязычие инженера, дурной казенный слог, угловатый крупный почерк. Попытка спрятать суть в словесной шелухе. Гликерия давно догадывалась о его матримониальных мечтаниях. И надо же – сбылись. Нашел себе богатую вдовицу, теперь она будет жалеть, сочувствовать, а главное – оплачивать его болезненный и разрушительный азарт. «Между прочим», – Гликерия, – улыбнулась своим мыслям, – «это уже вторая отставка за сегодняшний день. И что любопытно, снова ни малейших сожалений». Всё кстати: уход из гимназии и потеря источника дохода совпали с исчезновением главной расходной статьи. Баланс сошелся. Как упростилась жизнь, вот только что делать с этой нечаянной простотой? Она прошлась вдоль стены. Задержалась у книжной полки. Провела пальцам по любимым корешкам. Жуковский, Карамзин, Пушкин, Пушкин, Пушкин... Что дали они ей, кроме иллюзий? Чему научили? Отступила на шаг опустилась на узкую девичью («хороша девица: сорока почти лет!») кровать. Прислонила горячий лоб к железной дужке. «Что дальше, Лика?», – проползло вялым червем в голове. — Что же дальше?» – повторила вслух, с надрывом. Сквозь неплотно задернутые занавески пролез луч предзакатного солнца. Отразился в зеркале, ожег, ослепил. Прищурившись, Гликерия шагнула к столу, желая повернуть зеркало к стене. Вещь тяжелая, старинная. Единственная доставшаяся от родителей. Латунная рама с орнаментом змейкой. Мутная, сероватая от времени поверхность. В него и глядеться неудобно. Нечетко все, размыто. Да и небольшая она была охотница любоваться собой. Чему любоваться? А тут вдруг притянула к себе тусклая гладь. И вот из ядовитых глубин амальгамы всплыло лицо. Её лицо. Её, чье ж еще? Её, её, её! Но внезапный страх – жуть неузнавания – набежал ледяной волной, накрыл всё естество (её, её, её) и она захлебнулась этим первобытным нутряным ужасом. Длилось это всего мгновение, и неверная зыбь исчезла, осталось только отражение – не вполне четкое, но все же не оставлявшее сомнений, что это она, она, она. Гликерия Павловна Коробкина. И она яро тряхнула головой, отгоняя морок, всю нелепую мистику. И отражение тряхнуло головой ей в ответ, энергично и зло. И стала очевидна вся обыденность случившегося. Немолодая («пожилуха», она слышала, так за глаза называли ее местные) и некрасивая женщина сидит перед зеркалом, нелепые корчит гримасы. Прошла минута. Две... Пять... И, глядя на себя — родную, теплую, живую, — Гликерия подумала, что рано или поздно, когда-нибудь, этот человек исчезнет. С поверхности земли, из пространства зеркала. Ничего нового: каждый человек прекрасно понимает, что смерть неизбежна. Вот только она осознала это резко, как в омут нырнула. Гликерия улыбнулась, умиротворенно и покойно. И неживая женщина рассмеялась отзывно, в этот раз с нежностью и приязнью. Это было легко и страшно одновременно. Занимательно. И абсолютно очевидно, что осознание это окончательное, и ничего нельзя ни забыть, ни передумать... «Назад дороги нет». Единственная неправильная фраза в том стройном и ясном тексте, родившемся в ее сознании. Потому что дорога – была. Извилистая, ускользающая, трудноразличимая. И вела она к озеру. * * * Стемнело. Гликерия переоделась во все чистое, вышла во двор. Поежилась от вечернего холодка. Вернулась в сени, сдернула с крючка душегрейку. Вывела из сарая давно застоявшийся без дела «Данлоп». Скрипнула несмазанная цепь. Путь предстоял неблизкий, почти тридцать верст. Дорога плохая, ухабистая. «Ничего, доберусь. Нельзя не добраться». Заморосил дождик. Первый в мае. Она взгромоздилась на vélocipède, подоткнула юбку. Тронулась. Сначала двигалась споро. Грунтовая, но не разбитая дорога шла под горку. Машина катила легко, почти без усилий. Дышалось легко. Свобода. Мерное нажатие педалей, скрип колес, прохлада синих сумерек. В небе — первые бледные звезды, внизу — шуршит и вьется влажная тропа. «Может быть, это и есть те самые покой и воля, что даны нам вместо счастья? Пусть так. Пусть. Пушкин – уместен всегда. Однако, если взглянуть с другой стороны, не обедняем ли мы себя, описывая окружающий мир и даже свои личные впечатления чужими – хоть бы и гениальными - словами? Возможно, я просто ленюсь, не желая подыскивать собственные сравнения, а используя уже готовые шаблоны». Мысли эти нравились ей. Были они уместны и неторопливо ритмичны. Потому без усилий двигался вперед «Данлоп», и не чувствовалась усталость, и исчезла, растворилась в этом вкусном воздух вечная ее печаль. «Что именно случится, когда я туда доберусь? И как это всё произойдет?» Она не могла ответить на эти вопросы. Да они и не особо тревожили. Гликерия знала: то, что произойдет – будет правильно. Само собой. Без усилий с ее стороны. И все неприятности, слепившись в один грязный уродливый ком, исчезнут. Растворятся в воде. Миновала две стоявшие неподалеку друг от друга деревеньки. Тихо везде, даже собаки не лаяли. Повернула направо. Теперь она ехала по неширокой тропе, через постепенно густевший лесок. Хорошо еще, что весна в этот год поздняя: деревни стояли голые, только-только начиная обрастать первой зеленью. Пахнуло чем-то душистым, пряным – даже голова закружилась. Устала. К тому же с утра ни крошки во рту, лишь выпила на дорогу стакан молока. Еще и тропа стала забирать в гору. Не очень круто, но долгий подъем выматывал, забирал последние силы. Гликерия знала, если сейчас остановиться, пожалеть себя, взять передышку – до озера не добраться. Немощь одолеет, заставит рухнуть в росистую траву, отлежаться, а затем покатить с горки домой, в прежнюю постылую жизнь. И не будет ни сегодняшней решительности, ни светлой блаженной пустоты – свободы от ненужных дум и чувств. Она не остановилась, не снизила скорость. Напротив, бешено оскалившись, издала утробный вой и, привстав с кожаного сиденья, стала вдавливать педальные рычаги в землю, заставляя старый скрипящий снаряд набирать обороты. Понукая себя отчаянными криками, Гликерия так разогналась в горку, что «Данлоп» стал подпрыгивать на кочках, выскакивать из ям, швыряться грязью из-под колес. Усиливался дождь, превращаясь в ливень. С криком сбросила она душегрейку. Черты лица Гликерии изменились. Нос вздернулся и заострился. Выше стали скулы, сузились глаза. Что-то хищное, лисье проявилось в ней. Пот и кровь от прикушенных губ смывались мощными потоками теплой воды. Лес густел, а дорога вовсе исчезла. Ревел ветер, и звук этот смешивался с другими: таинственными, нездешними. Свистели-кричали в черном небе невидимые птицы. Кто-то кряхтел, фыркал и выл в кустах. Гликерия словно видела себя со сторон, чужими возбужденными глазами: ликующую, сильную, опасную. Взлетев на пригорок, она проскочила мимо толстых черных елей и увидала чуть левее огромное белое здание церкви. Добралась. Справилась. Смогла. Буря стихла. Гликерия спешилась. Обошла храм, придерживая велосипед, кативший рядом. Тропинка, шедшая вниз по косогору, заросла высокой, остро пахнущей травой и привела в непролазные заросли кустов. Гликерия понимала: озеро где-то здесь, буквально в двух шагах. Оно угадывалось, нет – чувствовалось. Прохладное влажное дыхание затаившейся лесной воды. Однако можно было всю ночь бродить вот так, среди бурьяна и колючих переплетенных ветвей. Бродить и не найти прохода. Дунул ветерок, разошлись темные тучи на черном небе и зеленоватой гнилушкой засветилась луна. Слабого неверного света оказалось достаточно – раскрылась узкая просека, словно вырубленная чьей-то заботливой рукой. И выронив велосипед, бесшумно рухнувший в исполинские лопухи, Гликерия радостно шагнула вперед, где блеснула вода. Берега не было, лишь зыбкая, дрожащая гигантским древним студнем почва. Перепрыгнув с кочки на кочку, она вступила на шаткие и скользкие мостки, подняла лицо к небу, зажмурилась и полной грудью вдохнула тухлый болотный дух. Запах гнили, тлена и вечности. Тихо. Камыш не шелохнется, рыба не плеснет. Комар и тот не пищит, крови не алчет. Глаза пообвыкли к бледному неживому цвету луны, затонувшей в неподвижных и густых, как нефть водах. Только берег подрагивал, поддерживаемый корнями больных кустарников. Во весь рост выпрямилась Гликерия на осклизлых, готовых разломиться досках. Она ждала. Ждала и сама не могла сказать – чего именно. Знака? Пожалуй, что так. Хотя какие, к черту, нужны еще знаки? В полночь, на заболоченном, поросшем дурной травой берегу черного озера. Она здесь. Оставалось последнее. Шаг. Один-единственный и главный. Туда, где нет косых взглядов, ядовитых ухмылок. Нет случайно оброненных слов и тщательно продуманных колкостей. Нет унизительной бедности и пошлой тягостной связи с постылым человеком. Нет ни боли, ни обиды. И что еще важнее: нет надежды. Ибо именно она, надежда – подлая и коварная обманщица - держала ее здесь, на зыбкой земле. Словно глупая рыба, пойманная на изуверский ржавый крючок. Порван рот, выпучены пустые глаза и бьется-извивается тело. «Пока живу – надеюсь». Пора с этим кончать. Тут же выплыла в сознании еще одна мысль. Последний вопрос. Каково это – быть мертвой? Не-быть? Не быть для себя – это еще представимо. Просто сон без сновидений. Ничто. А каково это – быть мертвой для них, других? Как долго будут (и будут ли?) вспоминать звук ее голоса? Манеру встряхивать головой и морщить нос. Ее жесты, ее запах. Останется что-то из этого непостижимого сочетания эфемерного и материального, образующего ее личность? Что-то, где-то... Хватит, довольно! Ноги плотно прижаты друг к другу, руки скрестила на груди. Медленно накренилась вперед. Так падает старое отжившее дерево. В полной тишине, без вскрика и всплеска, Гликерия Павловна Коробкина исчезла в водах озера. Теги: ![]() 0
Комментарии
Еше свежачок
Глава первая Гликерия Павловна Коробкина Невообразимый выдался май. Солнечный, синий, сухой. Притом холодный, с ветрами, колючими по-осеннему, со свирепыми ночными заморозками, сгубившими в садах весь вишневый и яблоневый цвет. На крыльцо недавно выстроенного краснокирпичного здания Женской гимназии № 1 выскочила группка учениц старшего класса.... Белым-бело. Не видно ни фига.
Ушёл в себя. Из внутренней берлоги Смотрю, как распоясались снега, Пишу пустым надеждам эпилоги. Смакую горечь сладостной мечты, Гадаю на кофейно-чайной гуще Под буги внеземной феличиты Под возгласы метели всемогущей....
Отмщение Вспоминая то утро, я всегда начинаю с росы. Она накрыла шпалеру спелых пионов у нашего крыльца, накинув на них блеклый покров, пригасивший чудные соцветия. Но стоило солнцу коснуться этого мутного покрывала – и роса вспыхнула поддельными брильянтами....
Шел 1998 год. Та самая смутная, нервная пора, когда из кошельков людей вытравливались лишние нули. Слово, деноминация не сходило с газетных полос и телеэкранов, висело везде, в очередях у банков и в прокуренных трактирах. Тысяча старых рублей за один новый, твердый, «отяжелевший» рубль.... Кружись под ветра попурри,
Кленовый лист на ветхой крыше! /Бог с Духом вышли покурить В парадный грёз, пролётом ниже. Две точки в нервной темноте Меняют яркость состояний: — Послушай, сын, а где отец? — Неуловим. Непостоянен.../ Сожги в последнем танце сна Воспоминания о лете, Вспорхни направо, где весна Кромсает вены в туалете.... |

