Важное
Разделы
Поиск в креативах
Прочее
|
Было дело:: - Санта-РазуваевкаСанта-РазуваевкаАвтор: nik-lepota Николай ЛепотаСАНТА-РАЗУВАЕВКА Маня Сафьянова. Вредный характер Все говорили, у Мани Сафьяновой вредный характер. Непокладистая, без царя в голове. Не умела шутить, была криклива. Уже в преклонном возрасте (дело шло к пенсии) дралась с соседкой, когда та приревновала ее к мужу: - Меня – Маруська, а его – Иван Матвеевич! – обиженно кричала соседка, оглядываясь по сторонам – все ли видят эту несправедливость. - А кто ж ты? – Маня раскинула руки в недоумении. - Маруська и есть. А с ним я работаю. Что же он мне – Ванюша? - Ванюша!.. И эта самая Маруська так вцепилась Мане в волосы, что потом соседи не могли ей пальцы разжать. Свело. Так и выдирали с клочками волос. С Марусей Бурановой они прожили по соседству лет тридцать и всегда ругались. Бураниха была жилистая, хваткая (что подтверждает история с волосами) и слабая на нервы, чуть что - плакала и обижалась на всех. На Маню особенно. Та не плакала никогда, была сурова, при этом - отходчива. Бывало, после жестокой схватки между ними, протекавшей при полной свободе слова и разнообразии выражений, через час-другой Маня шла, как ни в чем не бывало к Буранихе и начинала разговор. Та косилась на нее, но через силу отвечала, только осторожно: «Не знаю как и сказать… Опять рассердишься. Разругаемся». Маня удивленно хлопала красноватыми тонкими веками: «А мы разве ругались? Так поговорили и все…». Бураниха причудливую жизнь прожила. Одинокое, непонятое никем и особенно мужем, обиженное сердце свое она спасала, омывая слезами; привыкла к ним и к этому состоянию обиды, искала ее во всем. Но за слезами спуску никому не давала. Как-то, лет через пять после войны, посадили бригадира путейцев – Петра Спиридоновича Пирогова на гауптвахту – продал машину шлаку; люди строится стали, в моду вошли шлаколитые дома и спрос на шлак в соседнем поселке, где не было большой котельной, был велик. Бригадир всегда мог выписать для производственной необходимости машину-другую паровозного шлаку на станции – подсыпку дороги произвести, укрепить площадку у табельной, отсыпать дорожки на манер тротуаров… Вот он и выписал, и продал хорошему человеку. Где-то стоит еще, наверное, дом из того шлака. За такие дела в лагерь уже не сажали, Берию к тому времени расстреляли и распевали частушки: Берия, Берия, вышел из доверия, А товарищ Маленков надавал ему пинков. Надавал товарищ Маленков пинков Берии очень своевременно для бригадира Пирогова, иначе Спиридоныч получил бы лет десять лагерей и там перекидал не одну машину, а вагоны шлаку, угля или даже стратегической урановой руды. Но пошла уже жизнь беспринципная, хотели дать полтора года, и то не дали, ограничились двумя месяцами гауптвахты: железная дорога была военизирована и от армии отличалась немногим, ходили в форме, сидели на гауптвахте. Месяцы эти для жены его, Поли, показались долгими. На ней осталась корова и овцы, двое детей маленьких и третий в очевидном приближении. За этими смотреть нужно, и тот изжогой да тошнотой отзывается. А еще печь топить – дело зимнее, хотя и к весне уже. А к весне, значит, бураны самые! Еще и откопаться нужно, и во двор дорогу пробить… Соседям, напротив, показалось два месяца за хорошую жизнь, которую давала Пироговым проданная машина шлаку - мало. Но молчали. Начальство нужно вовремя критиковать, когда оно в тюрьму идет, а не обратно. А бригадир пришел обратно, и даже на старое место, мастером вот только его не поставили, а уж вопрос был решен, если бы не шлак. Конечно, будь на месте товарищи Сталин и Берия, разве бы приняло дело такой безобразно-безобидный оборот? Бригадир бы за этот шлак мно-ого пользы стране принес на крайнем севере или где-нибудь в глубоких рудниках. Бураниха как и Пирожиха (соседи в обиходе и за глаза иначе как по отзвукам фамилий друг друга не называли, разве что в праздники и в глаза – по имени, а то и по отчеству, но не всех: видишь – Маруська, а тот – Иван Матвеевич!..), так вот Бураниха в силу ранней многодетности нигде не работала (кроме как в колхозе по молодости) и потому субординацию не признавала. Не сразу это выяснилось, а уж недели через две после того, как бригадир домой явился. Поля его все еще цветком ходила, улыбалась сама себе и светилась против солнца. И вот в теплый майский день, яблони уж зацветали, решила она на солнышке одежду просушить. Достала костюмы мужа - гражданский да парадный железнодорожный и стала их прилаживать на веревке, чтоб их покачало на зыбком ветерке, овеяло весенними ароматами. Мимо шла Бураниха на дальний огород и нет бы ей пройти мимо, пусть даже и не поздоровавшись, так нет, она под это тепло и солнце, что плескались вокруг, под самую полину руку и легкое ее сердце пропела как в церкви: - Здравствуешь!.. Чо? Ворованное сушите? Поля задохнулась от обиды. Костюм еще парнем Петя купил, а китель выдали, когда в бригадиры перевели из рабочих. Причем здесь!.. Но все же сумела продохнут эту обиду и, с загоревшимися рыжевато-веснушчатыми щеками, выпалила: - А тебе чо надо? Ты чо здесь собираешь?.. Ты в войну со свекором жила!.. Иди-иди отсюда. Не выпучивай глаза! Та развернулась и ушла. Легкая победа. Вот что значит точное словцо. Не тут-то было. Поля ничего не слыша, продолжала развешивать «ворованное», а Бураниха уже за спиной надвигалась с ломом за головой. Так и бежала от самого своего дома, замахнувшись. Бог отвел драму, Бураниху увидел, возвращавшийся с работы Спиридоныч. Он сразу понял, зная нервный характер и жилистые руки блажной соседки, что она так целеустремленно не на работу бежит с ломом. Кинулся следом и перехватил железяку над самой головой жены. Долго они потом враждовали, а Поля, завидев Бураниху, пряталась. Со временем взаимная обида стала отступать, но Бураниха никак не могла отойти и нет-нет да вопрошала горьким голосом: - Поля, чо ж ты так сказала? - А ты?.. Марусь, знаешь как обидно!.. А про это… (теперь уж неудобно было «свекра» вспоминать)… не я придумала, люди говорят. - Люди брешут, а ты повторяешь такие слова… Бога не боитесь. Бога и, правда, не боялись. Уж если что случится, тогда помянут: вон как наказал-то! А дальше все своим чередом, в праздники, конечно, старались не работать по дому, пекли пироги, ватрушки, готовили холодец. Иногда собирались за столом родней, иногда улицей – несколько дворов. Маня была в первых ревнителях порядка: в церковный праздник, в воскресение работать? Да чтоб у вас руки отсохли! И случись такое - была бы искренне рада страшному отсыханию рук. За дело! А ругаться, подраться даже – это тьфу и растирать не надо. Это жизнь. Что до них с Маруськой, так кинулась та на нее не за Ивана своего, не к нему, если разобраться, она ее ревновала, что там ревновать-то – а кинулась из обиды, опять же - за «неуважение». Обижена она жизнью: недоедает, недопивает, ломит, света белого не видя, на свою семью, как колхозный мерин, а ей ни стажа, ни пенсии потом, ни почета самого малого. Дома сидит!.. Ну, сидит, так что ж: она Маруська, а он Иван Матвеевич? А какая его такая заслуга, что он на переезде флажком машет, а она здесь с утра до вечера с детьми да с огородом, а слова не имеет, а куска сладкого не видит… Чуть какой рубль – Иван его в загашник: думает, она как слабонервная помрет скоро, а он поживет потом один на сэкономленные деньги. Обидно, конечно. Тут и не так еще подерешься. Но у Ивана Матвеевича ничего из задуманного не вышло. Умер раньше жены на 30 лет. Когда умирал, на обычное «Прости, Иван» - не смог ответить положенным «Бог простит». Сморщился и отвернулся к стене умирать вместе со своими тяжелыми думами. Этих тонкостей Маня никогда не понимала, была она своенравна, прямолинейна, груба, скупа – съедала редиску до середины ботвы, много работала, до глубокой старости таская огромные ведра с водой на огород из дальней колонки. А еще без ума любила своего племянника – Гришу, расцветая при одном виде его, его жены и его детей; отдать им готова была все до нитки. Своих детей, как говорится, бог не дал, да и замужем она не была, зато сестра – Агашка – все приводила и приводила в дом то одного мужа, то другого. Липли они к ней что ли? И все негожие, все хлам какой-то. Вредная Маня всех терпела, подчинялась как своим собственным. Кто знал Сафьяновых давно – знал и то, откуда у нее такой несусветный характер, в кого она такая коряжливая. В отца. В тридцатые годы, когда уж все умные люди убежали из деревни в город, а со средним умом – в колхоз вступили, он, Антон Северьянович, дурак дураком и упрямец из упрямцев, жил самостоятельно. Выходить из единоличников упорно не желал. Был у него друг детства – Петро Дорохов, так тот говорил ему прямо, подвыпив: «Дождешься, Антоха. Взвоешь громко… Бросай ты свою единоличность. Иди к нам». Подобру говорил. Советовал, как человек не глупый и секретарь сельсовета. С Антоном они были одних бедняцко-середняцких корней, и потому Петро особенно изумлялся тому, что Сафьянов не хочет жить как все, коллективом. Мало ли там что! Сказало государство – жить колхозом, живи колхозом. Что ты – переломишь его сказ? А этот дурак ломит. Ну, а раз так - и тебе вломят!.. Так и вышло. Обложили Антона Сафьянова неподъемным налогом. Тут хоть себя с детьми продай… Но кто ж купит? Ходил Антон черный, кривыми улочками, в обход. Но в сельсовете знали к нему прямую дорогу. Заладили ходить каждый день да через день исполнители: за налогом. Хоть бы он тут переменился, подумал, как жить дальше. Изменил свой характер и покаялся. Нет! После одного из визитов сельсоветских финансистов, обивавших грязный весенний снег с валенок о порог так неистово, точно это Антон валялся у них в ногах, и его они охаживали по мосластому заду, топавших по комнате гуськом из угла в угол и поочередно заглядывавших под одну и ту же лавку в который уже раз (а там все не появлялось ничего нового) и грозивших скорой расправой, а главное требовавших в одну душу денег, Антон схватил серп и резанул себя по горлу. Кровь брызнула на стол и на пол и кое-кому из финансистов на ноги, те прыснули вон из дверей. В больнице, куда привезли окровавленного маниного отца, он характера не изменил, на вопрос врача: «Что же это с вами произошло?», прохрипел: «Ваша советская власть довела». С таким диагнозом, перемотав шею бинтом, его и отправили в краевой центр. Там он повторил исходную причину своей болезни, и потому ли, что она не совпадала с государственным курсом, потому ли, что медицина отставала от идеологии в смысле величия и общих успехов, а, может, и потому, что Антон твердо решил с этой властью не жить в одном пространстве, но – как бы там ни было, а к утру он помер. Истек кровью. Осталась жена, четверо детей и долг по налогу. Зинаида – вдова, манина мать, имела характер мягче мужниного и решила заплатить. Продали дом, корову, деньги отдали в сельсовет, а сами пошли на квартиру, прихватив пару овец, оставшихся от единоличного хозяйства. Нищета наступила страшная. Из колхоза ее не выгнали, но и платить не платили. Добрым-то людям только трудодни начисляли – без всяких последствий, а уж выдавать на трудодни хлеб или тем более какое-нибудь продуктовое просо сочувствующим идеям Антона Сафьянова - не сильно ли жирно будет? С работы, правда, спасибо не гнали. Живёте и живите. Зинаида твердо решила обзавестись собственным жильем, человек без своего угла – это совсем не человек. А тут и случай подвернулся, хозяйка умирала от чахотки, и ей врачи рекомендовали есть мясо. Это в деревне понимали и соглашались: с мясом умирать, конечно, легче, не так страшно. А то еще и сил наберешься да, гляди, оздоровишь. Бывало и такое. На мясо можно было пустить телку, но хозяйке жалко было резать будущую корову. И договорились они с Зинаидой поменяться: телку – на овец. Овец больная постепенно съела, но все равно умерла, потому как чахотка косила тогда людей не хуже антонова серпа. Зинаиде же осталась телочка, которая через два года отелилась. Теленка оставили себе, а корову (теперь уже корову!) продали. На вырученные деньги купили ветхую избушку на бугре, и перешла Зинаида с ребятишками, как и мечтала в собственный дом. Появился у нее свой угол, загудел ночами тополь на ветру у самого окна, зашелестела солома на крыше. Нищета стала еще страшнее. Ничего у них не осталось. Был только бычок от проданной коровы, которого пришлось обменять на картошку, чтоб совсем с голоду не умереть. Был еще суглинистый, истощенный огород – тот самый бугор, на котором стоял, желтея облезшими глиняным стенами дом. Не видел никто и никогда на этом бугре урожая. Не было картошки, а значит и сытой жизни у семейства Зинаиды. Шло время, Маня подрастала, братья пошли на работу, она тоже ходила в колхоз – с ребятишками были на подхвате, поручали то быков водить в борозде, то копны прицеплять за веревки к коням… Жизнь стала отпускать, теплее стало на душе. И в колхозе уже нет-нет да выдавали на трудодни пшеницу, хлеб появился на столе. Бац! Война… Старшего – Гришку – забрали на фронт. Там он и погиб. Маню отправили в ФЗО - школу фабрично-заводского обучения. Боялись ФЗО в деревне, как тюрьмы. Голод, холод, бесприютность… Не столько там учились, сколько просто работали. Набирали молодежь из деревень на заводы – на тяжелый неквалифицированный труд. Людей не хватало, война… Всю жизнь Маня с этим трудом не расставалась. И тогда, и после того. В ФЗО попала опять же через вредность характера. Где ее не касалось – выскакивала. Дело было так. Возили зимой с подружкой на быках солому с полей. Мороз, поземок мел, пробирая до костей, а у Нюрки – напарницы – валенки худые на пятках. Заткнула дыры соломой, а солома вылазит. Засунет она ее пальцем обратно, а ком этот уж снегом перебило, и все это – вовнутрь. Ноги мокрые насквозь. Утром председатель в нетопленной еще серой от зыбкого света конторе, не глядя на собравшихся баб, стал давать наряды на работу. Дошел до Мани: - Манька с Нюркой дальше солому возите… Много там еще? - С полстога, - тряхнув головой сообщила Маня. - Только дорогу-то совсем заметает. И задрала к верху не то чтобы курносый, а какой-то короткий, с открытыми ноздрями нос: в виде вопроса – как быть? - Заметает – поспешайте. А то только болтовня да хаханьки. Поднял голову, всмотрелся сердито в серые лица, ища меж укутанных вышоркаными, драными шалями голов Маню, заметил вопросительный нос и отчитал его жестко: - Коровам – есть дорога или нет – им жрать давай. А мы обязаны давать молоко! Все! Никто в сторону не отойдет, не встанет. – Постучал строго ногтем по столу. - Фронт ждать не будет, когда у нас дороги наладятся… Хотел еще попесочить, но раздумал. Холодно, сыростью от баб, от их оттаивающих платков и одежек несет. Вдруг встрепенулся: - А Нюрка где? Спит?! - Она дома осталась, - отозвалась Маня. – Валенки подшивает. Все пятки наголе. - Как валенки подшивает! Да вы что? Да я вас!.. Какие к чертям валенки! Какие мать вашу – пятки! - Ну, не у всех же колхозные овцы есть, - тоже выкрикнула Маня. А раз уж сорвалась, то и дальше не стерпела: – Не все новых валенок к зиме понакатали. Это она про председателя, конечно. Приехал он год назад к ним в деревню из какого-то городишки с женой. Хлипкий, она тоже обмылок. Одеты абы как. А теперь выправились. И круглее стали оба, и приоделись. Наталья – жена председательская - каждый день в обед выходит к калитке в новой защитного цвета юбке и в новых черных поярковых валенках. В таких никакой мороз не страшен, хоть в поле в них, хоть в лес – на заготовку дров для армии, хоть… А она – к калитке, почту встречать. Любого зло возьмет. На другой день к Мане пришли из сельсовета. - Собирайся в город. В ФЗО. Продержалась Маня в городе не долго, и до конца зимы не дотянула. От натуги да от голода стала в обмороки падать. У кого родня в деревне чуть посправнее жила, тем нет-нет да присылали картошку, а то и хлеб. Стешке Жирновой тетка передала к Рождеству кусок сала с мясной прослойкой. Может, еще довоенное. Жила Стешка с Маней в одной комнате у старушки на окраине города, она долго вздыхала, прежде чем отрезать Мане, видевшей эту передачку, тоненький пластик сала, а потом долго прятала оставшийся кусок где-то в сенцах. После этого сала, растаявшего на губах и никак не отозвавшегося в желудке, жить стало совсем невыносимо. Тошно, хоть вешайся. Но Маня жила, помнила, как смеялись в деревне над отцом, не ужившимся с советской властью, и стыдилась такого же поворота. Жила. Но твердо решила сбежать домой. В соседние деревни иногда бежали – кому совсем невтерпеж. С завода потом делали запросы, но не слышно было, чтоб деревенские выдавали своих. Маню выдали на второй день после того, как она заявилась к матери. Только и успела переночевать. Пришли уже не из сельсовета, а из милиции. Приехал на коне из райцентра по звонку председателя милиционер, отчихвостил Маню, мать, грозно глянул на маленькую Агашку и, колотя сапогами, на которых и снегу-то почти не было, о порог, пообещал беглянке срок: - Сидеть будешь. Пять лет. Мать охнула. - А меньше не бывает. Вы что! Милиционер искренне изумился этому оханью. Пять лет – это детский срок. Не понятно даже - зачем он вообще? Ведь это сколько волокиты – забирать их да потом обратно домой отправлять… А сидеть когда? Милиционер, которого Маня после никогда в своей жизни не встречала, словно он вынырнул из каких-то потусторонних глубин и обратно занырнул туда навечно, все это им с матерью доходчиво объяснил, как и председатель строго стуча ногтем по столу. Когда шли с Маней через сени, запорошенные снегом, влетавшим через щели меж сгнивших досок, милиционер придержал ее за плечо и шепнул на ухо: - Думай, девка, чего сказать. Чего говорить будешь… Там такие доки! Следствие начнет тебе свое вменять, а ты на своем стой. Маня больше всего напугалась этого «вменять». Понятия она не имела, что это такое, но до того страшное, что сердце останавливалось от одних этих звуков: «вменять». - Так а чо говорить-то, дяденька?.. Но дяденька ничего больше не сказал и молчал всю дорогу. Даже на коня не покрикивал. Ему, видать, спешить было некуда. Лежал на соломке боком и, подняв воротник, подремывал. Почему-то не боялся, что Маня сбежит. Может, понимал, что у нее со страху ноги отнялись. …На допросы вызывали ночью. Следователь курил, пускал дым по всей комнате, а когда подходил близко и склонялся над самой головой – то дышал дымом и в лицо. Дым ел глаза, Маня плакала. И от дыма и от страшных слов: - Почему бежала? Какой был умысел? Отвечай! - Карточки потеряла. Карточки потеряла! - Твердила Маня, придуманное по совету милиционера. – Три дня не ела, чуть не померла. – Было это очень близко к правде. - Хотела домой съездить, поисть и опять на работу… - «Поисть!..» - Передразнил следователь, точно воспроизведя наивное вражье слово (наверное, не одна Маня тут у него «поисть» хотела).- Не наедитесь никак!.. Кто помогал?! С кем обсуждала план побега?! – И неожиданно саданул со всего размаху толстой папкой с бумагами Маню по голове. – Отвечай! Жизнь у Мани была тяжелая, с детства в унижении, в голоде, девкой уже ее соседская девчонка опозорила: подсела к ней на Пасху сзади на бревнышки (молодежь вечерами здесь собиралась на «тырлочку», как у них говорили) и обоссала на смех парням и девкам горячо и обильно. Стыдно было… И вообще, чего только не было, но папкой с бумагами по голове ее еще никто не бил. На удивление вышло, что ее вообще никто не бил, и тут Маня впала в шок: рот раскрылся и так его и свело, а глаза на выкате остановились. - Не косоротиться! В глаза смотреть!... Орал следователь от души, громко. Наверно, после отпуска. Не устал еще. Маня тряслась и все ждала, когда начнут «вменять». В поясе у нее было жарко, а затылок морозило. Кишки колом встали, но от своего она не отступилась. Дали ей, как и говорил милиционер, пять лет. Из них отсидела Маня полтора года, там же, в краевом центре. Подрубала солдатские гимнастерки. Шить научилась быстро, машинка ее гудела без перерывов. Не отказывалась и от другой работы. Вредный характер укротила, помалкивала, ни о чем не просила и, упаси бог, не жаловалась. Это ее и спасло. Начальница отводила ее от этапов раз за разом: «А здесь кто будет работать? – кричала она в пространство, неизвестно с кем споря. - Кто план будет давать? Кто фронту гимнастерки шить будет?.. А Сафьянова – хоть в огонь, хоть в воду». А та и в правду говорила: « А мне куда прикажете: хоть в колодец головой. Лишь бы срок шел». Эти ее слова за вредность не сочли, наоборот, и они пошли зачетом - как чистые намерения. Тут еще одно счастье! Появилась в их бараке судья. Бывшая, конечно. Но все же судья; толстая, умная женщина. Она хоть и сидела наравне со всеми, но знала законы. За пайку хлеба (200 граммов в день) писала жалобы, прошения и прочую юридическую муть. Кому она была нужна, когда в стране творилось такое? Когда посадить могли за ерунду, за небылицу… Произвол колоссальный! Но… произвол произволом, а законы работали. И все жалобы и просьбы рассматривались в установленные сроки. Манино прошение о помиловании дошло куда надо, там учли, что прежде она не привлекалась, росла без отца (судья благоразумно не сообщила, как сложил он голову), что брат погиб на фронте… Уйди Маня по этапу, попади щепкой в мутные реки СИБЛАГа, не известно, куда бы ее вынесло и сколько бы шло ее прошение, да сколько бы искал ее ответ, а тут бумаги обернулись быстро. Начальница простилась с ней тепло. - Рада за тебя, Сафьянова. Смотри, с трудового фронта больше не бегай. Трудись честно, как у меня трудилась. На благо Родине. Помни: каждая рука на учете! …От станции до деревни нужно было идти семь километров. Шла Маня долго, еле доплелась. Вся ее бодрость и сила, с которой она хваталась за любую работу в заключении, куда-то улетучились. Сейчас она вдруг почувствовала, как высохла, какой стала легкой и слабой на ногах. Из последних сил отворила дверь в дом, пройдя сквозь темные сени, не глянув даже на те щели, в которые дул снег позапрошлой зимой. И даже напутственных слов милиционера не вспомнила. Скорее зайти да сесть – вот и все, чем она жила в тот миг. Мать сидела на печи. Увидев Маню, изменившуюся, маленькую, почерневшую еще больше обычного, не сразу узнала, но сразу почему-то заохала. А узнав, испугалась и неловко двинувшись, свалилась с печи прямо на пол. - Мама! Да ты что ж… Убьешься. Не хватало еще тебя сейчас хоронить. Плакать они что-то не плакали, а только, обнявшись, молчали, не глядя друг другу в глаза. Смущались. Потом потекли, оттаивая, слезы… Через много-много лет Маня сама упала с печи, когда пришел к ней племянник Витька, здоровый балбес, которому она на день рождения подарила лотерейный билет и с порога радостно прокричал: - Маня! (Все от мала до велика и всю жизнь ее звали просто Маня). Маня! Я по твоей лотерее ковер персидский выиграл! Она оглоушенная повела глазами по голым, беленым известью стенам своей казенной квартиры и беззвучно полетела на пол. Не могла сказать потом – почему. Толи слезть хотела, толи сознание потеряла. Да, не сумела порадоваться огромному счастью другого в силу характера. Не могла без боли оторвать от своей нищеты такой огромный кусок счастья и подарить за просто так. Ну, выиграл бы он шашки! Ладно. Но ковер… А Витька, гад такой, и не выиграл ничего. А когда Маня встала, охая и все еще ничего не понимая, хохотал до слез. Ловко получилось! И она, хоть и ломило спину, но тоже смеялась со всей радостью своего вредного сердца. Навернулась с печки, как мама тогда… Но это уже была другая печка. Не мамина. И люди мечтали уже не о картошке, а о колбасе. Теги:
-4 Комментарии
#0 14:06 23-01-2015Лев Рыжков
Ну, в принципе, с интересом читал. к середине запутался кто маня кто Маруся кто поля. Еше свежачок Когда молод в карманах не густо.
Укрывались в полночных трамваях, Целовались в подъездах без домофонов Выродки нищенской стаи. Обвивали друг друга телами, Дожидались цветенья сирени. Отоварка просрочкой в тушке продмага.... Однажды бухгалтер городской фирмы Курнык поссорился с Черным Магом Марменом. Мармен был очень сильным и опытным.
И вот Черный Маг Мармен проклял Курныка. Он лелеял проклятье в глубине своего сердца целый месяц, взращивал его как Черное Дитя – одновременно заботливо и беспощадно.... Поэт, за сонет принимаясь во вторник,
Был голоден словно чилийский поморник. Хотелось поэту миньетов и threesome, Но, был наш поэт неимущим и лысым. Он тихо вздохнул, посчитав серебро, И в жопу задумчиво сунул перо, Решив, что пока никому не присунет, Не станет он время расходовать всуе, И, задний проход наполняя до боли, Пердел, как вулкан сицилийский Стромболи.... Как же хуй мой радовал девах!
Был он юрким, стойким, не брезгливым, Пену он взбивал на влажных швах, Пока девки ёрзали визгливо, Он любил им в ротики залезть, И в очко забраться, где позволят, На призывы отвечая, - есть! А порой и вычурным «яволем»!... Серега появился в нашем классе во второй четветри последнего года начальной школы. Был паренёк рыж, конопат и носил зеленые семейные трусы в мелких красных цветках. Почему-то больше всего вспоминаются эти трусы и Серый у доски со спущенным штанами, когда его порет метровой линейкой по жопе классная....
|