Важное
Разделы
Поиск в креативах
Прочее
|
Кино и театр:: - Последнее свидание (IV)Последнее свидание (IV)Автор: Владимир Павлов Как у всех людей, которых судьба недолюбливает, у Кириллова выработалось суеверие: он замечал, что бывают фартовые дни, когда одно везение цепляется за другое, и в такие дни надо стараться проворачивать как можно больше дел. Он вознамерился этим же вечером, перед визитом к Лере, отправиться на известный всему фарцовому и деляческому городу рыночек, чтобы купить Лере подарок – какой, пока не решил. Ни о чем другом не мог думать Кириллов, стоя на автобусной остановке под секущим снегом и потом, пробираясь внутрь салона среди сырых шуб, толкающих по колену сумок, влажных курток, пахнущих псиной. И об этом же он думал, сбегая по грязным, скользким от нанесенной тысячами ног снежной слякоти ступеням тротуара, и сворачивая в арку, ведущую через хозяйственный двор на проспект. И все о том же, когда шаркающая толпа несла его к решетчатым воротам рынка, и когда стоял, рассматривая шапки, баулы, обмякшие вечерние лица, бабуль с хозяйственными сумками, рассекающих свившуюся кольцами очередь. Что ей купить?Потолкавшись среди бедного, в основном, люда, роящегося между несколькими рядами торговых павильонов, обнесенных кованным забором с частоколом пик, Кириллов подошел к длиннолицему, в темной с проседью бородке, мужичку. Пар его дыхания белой нитью завивался на воротнике армейской бекеши, куржавился на опущенных ушах меховой шапки с козырьком. Он отрешенно поглаживал бороду, глядел себе на унты и на проходящих не обращал никакого внимания. – Вы не подскажете… Кириллов помедлил, свел плечи, как будто его голого на мороз толкали: – Есть тут какой-нибудь магазин, ну, вроде антикварной лавки или ломбарда, где золото? Мужичок бросил на него неприязненный взгляд, наморщил лоб, будто от головной боли. – Второй ряд пройдешь, – он показал сухим узловатым пальцем в сторону мясных лотков, – там впритык к забору есть чудный магазин, и золотом торгуют, и всем чем хошь. «Чудный магазин» оказался жалкой лавочкой с крыльцом в две ступеньки и вывеской, наляпанной каким-нибудь базарным алкашом: изображались две рыжего цвета цепочки, неодинаковой толщины и кривизны кольцо с холодным голубым камнем чудовищного размера и по нижнему краю надпись: «Светлый оазис». Что там было «светлого», оставалось неясным. Внутри такая темь, будто тут хранили картошку или проявляли фотографии. И все же Кириллов с воодушевлением прошел в пыльную дверь, огляделся и вдохнул запах старой материи: впервые за весь день оказался в тихом месте, пускай даже в эдаком склепе! За прилавком, в пыльном ржавом солнечном столбе, косо лившемся из узких фрамуг под потолком, стоял довольно высокий пожилой усач с лысым, как котелок, блестящим от пота лбом, к которому он периодически прикладывал вынимаемый из кармана и затем аккуратно складываемый платок, и мощным, как коленка, подбородком. Отвечая на вопросы покупателя, он все время смотрел мимо, куда-нибудь на пол или на витрину, отчего складывалось ощущение, будто он сосредоточен на каком-то важном размышлении, а разговор ведется сам собой, механически. – Вы…не посоветуете какой-нибудь хороший, дорогой подарок для девушки? – спросил Кириллов, с притворной рассеянностью глядя по сторонам. – Вот серебряное колечко, девятнадцатый век, – расплылся усач в любезной улыбке, стукнув ногтем по витрине. – Вот крестик, золотой, того же времени. Кошелечек, жемчуг и бирюза. Но это… – Он растопырил пальцы, как бы оттолкнул от себя всю эту дешевую мишуру. – Если вы хотите настоящий подарок, вот. – Усач потянулся к небольшой кукле в нарядном лиловом платье, открытом на груди, стоявшей на верхней полке стеллажа в толпе кукол и выделявшейся среди прочих нездоровым румянцем пухлого детского лица и непропорционально худыми тряпичными ногами. – Подарок графа Разумовского своей дочери. Ей более двух веков. За подлинность ручаюсь. Но если есть сомнения… – Нет, нет, никаких сомнений! Я же вижу, что… Кириллов замолчал. Сколько же она стоит? Спросить о такой вещи он стеснялся, – подумают еще, что сэкономить хочет, а стоять вот так и молчать тоже неловко. Его ноги стали действовать автономно, он направился к выходу. И, уже подходя к двери, выдавил: – У меня всего тысяча. Не знаю, хватит ли. Продавец вздел брови, но взгляд по-прежнему блуждал в стороне. Глаза – пустые и страшные, как два тупика городской окраины глухой ночью. Забыл Кириллов, какого цвета было на Лере платье, когда они виделись в последний раз, а вот взгляд постороннего человека, которого и видел-то раз в жизни, въелся в память. Что же за способность у человека запоминать ненужности! – Я думал, вы хотите дорогой подарок. Кириллов гордился одним своим свойством, решающим для игрока: умением вырвать из гущи, из пестроты нечто самое главное. Там, в пестрой и аляповатой толпе кукол, этим главным была стоявшая с левого края – в легком платье, разрисованном синими цветами, переплетающимися по желтоватому сквозящему фону, с маленькими, изящными ручками, с длинными, крупной стройности ногами, с вьющимися пшеничными волосами, в золотистых прядях которых светилась солнечная впадина от повернутой к витрине лампы, – не кукла, а копия какой-то очень хорошенькой девушки. Но всего прелестнее было лицо: бледное, нос тонкий, чуть вздернутый, сапфировые глаза, глаза… Их драгоценная игра была так жива, что переходила на ресницы, превращая их в лучи. – А вот эта сколько стоит? – спросил Кириллов пересохшим горлом. Продавец вдруг повернул голову и булькнул жутковатым смешком. Кириллов увидел его жесткие, серебристо-серые, как графит, зрачки. – Эта не антиквариат. Делает моя племянница. Она девочка странная, у нее голоса, видения. Говорит, что каждую куклу видит во сне. И продавать их разрешает только за определенную, каким-то бредом подсказанную цену. Та, что привлекла ваше внимание, стоит триста тридцать три рубля две копейки. А? Каково? Голос его словно царапал стены. С какой-то мешкотной, неуклюжей взбудораженностью он упаковал куклу в картонную коробку, в какие упаковывают овощи, и с шутовским поклоном вручил. Деньги сунул в карман, не пересчитав. На выходе из рынка Кириллова настигла кромешная тьма, – в воздухе носились крупные, как перья, снежинки, осклизлая дорога подмерзла и пропадала в двух шагах перед носом. Было холодно и неприютно. Пряча щеки в поднятый овчинный воротник, он свернул в подворотню, чтобы срезать. Вдруг внезапная, как выстрел, мысль: узнала о броши. Обо всем догадалась, или Степа выдал. Грозился же чем-то отомстить. – А ведь она как-то обмолвилась, что Степа к ней шился, и она его отбрила, – бормотал Кириллов, постепенно все более загораясь беспокойством. – Тогда все становится на свои места. Ревновал, ненавидел, но не решался до разрыва. А тут руки развязаны… Дарья Леонидовна встретила Кириллова широко открытыми, молящими глазами, мягко взяла его под локоть, повела в гостиную, усадила в кресло и – чего уж вовсе никогда не бывало – принесла свой любимый фарфоровый чайник, голубенький, с застывшими бликами. Упрашивала повлиять на Леру. Говорила, что, если бы ее отец, доктор математики, проректор университета, встал из могилы и увидел, что его дочь – контактер, он бы снова туда лег. «Значит, все-таки допускаешь такую возможность!» – заметила Лера ядовито. Кириллов не мог сдержаться – какая-то дурацкая напала веселость – и рассмеялся, потом, сглаживая неловкость перед Дарьей Леонидовной, наставительно сказал Лере: «Мать же за тебя переживает». Прошли в ее комнату. Когда он поднимался по лестнице, хотел быть дерзким, посмотреть ей прямо в лицо и все сказать глазами. Но это бесчувственное лицо, скользящий взгляд вмиг отрезвили. Было бы легче принять то, о чем она говорила, не искать в словах лазейки, смириться с неизбежным. «Зачем ты пришел? Зачем меня мучаешь?» Ледяной голос вдруг задрожал, растаял жалко, невыносимо. У него тоже голос пресекся: «Не могу без тебя» – «И я» Обнял ее за плечи, она послушно придвинулась, уронила голову ему на грудь, он раздувал темные тяжелые волосы, от которых шел вязкий ванильный запах. «Завтра?» – «Не знаю. Давай завтра. А, стой, где мой пакет? Я тебе подарок купил» Все было хрупко в первые дни после примирения, которое обозначилось безумнейшими часами: провели весь день вместе, шатаясь по кинотеатрам и кафе. Но какое-то отчуждение все же возникло. Когда Лера завела рассказ о медиумических способностях такой-то, которая писала на незнакомом языке, Кириллов не выдержал: «Если ты будешь продолжать в том же духе, я, наверное, сбегу» Лера отшатнулась, умоляла так ее не пугать, обещала, что больше не будет касаться этой темы. Но прошло немного времени, может быть, полчаса, и она произнесла отстраненно: «Может, мне и не нужно мирское счастье, брак. В вещественной реальности невозможно найти какую-то твердую опору» Разумеется, это было отчасти игрой: она еще не превратилась в полную идиотку, – это было бегством от неудач, сахарным мирком, куда всегда можно было нырнуть. Она ездила к Маше, звала Кириллова. Он, разумеется, отказывался: не было никакого желания переться на чертову отшибу. Как-то потратил целый вечер на чтение ее дневника. Оборванная тетрадка в коричневой обложке валялась под пианино – что-то потрясающе наивное и детское. Там упоминалось о прочтении некоей теософской брошюры: «После смерти психическая оболочка человека может застрять в низших слоях астрала и быть видимой живым людям» Он злился, смеялся, но более всего изумлялся, ведь чушь полная! Пустота вызова духов и общения с загробным миром была столь очевидной, что, если она продолжала отдавать всему этому время, то была, без сомнения, больна. С жиру бесится, успокаивал он себя, вот начнет вкалывать, нянчить детей, стоять в очередях, и все пройдет. Лера жила отдельной жизнью. Учеба перестала интересовать ее, отметки падали. И все сильнее крепло убеждение, что она помешалась. В ее квартире стали мельтешить новые знакомые из круга спиритов: какие-то патлатые юноши и сомнамбулического вида девушки – милая публика! За ужином разыгрывались теософские диспуты, – и все это без тепла, без нерва, вялым прозябанием. Например, так: можно ли ради раскрытия чакр пользоваться методиками задержки дыхания? Лера стояла на точке зрения Блаватской – за ненасильственный путь. Приводила примеры из ее же книг – как люди сходили с ума или становились «низшими психистами». Кириллов их вышучивал, но на Леру это действовало мало. Отчуждение и взаимная холодность все увеличивались. Несколько раз, прочитав через силу какие-то из эзотерических книжонок, вернее, перелистав, ибо читать их внимательно – пытка для человека с неатрофированным здравым смыслом, он пытался затеять спор, прочистить ей мозги: это все хорошо было до того, как наука окрепла и встала на ноги, будило, вдохновляло, предвосхищало изобретение приборов, о которых тогда могли только мечтать (вот тебе и сверхспособности – телевизор, самолет, ЭВМ), но теперь чтение таких книг – откат назад, в суеверие. Однажды был такой разговор: «Ну, что ты почерпнула в этой книге? Какими идеями обогатилась?» В тот день она чем-то особенно ему досадила, он жаждал столкновения. Лера сидела на своей любимой оттоманке, смывала макияж и только что отговорила с какой-то спириткой битый час по телефону. Не прекращая своего занятия и не глядя на него, она сказала: «Больше узнала о тебе. Как раз сегодня читала у одного автора о ступенях духовной эволюции человека. Твоя называется «старый прапорщик» Кириллов расхохотался: «Прекрасно! Давай-ка поподробнее». Она стала молоть несусветную чушь насчет того, что он – полуинтеллигент, застрявший на пороге сознательной духовности и продолжающий верно служить обывательским ценностям, духовный недоросль, который сбежал от родителей и продолжает жить во враждебном мире. Он должен сам вернуться, счистить коросту с души – и блудному сыну будет прощение. Сначала Кириллов усмехался, а потом разозлился: «А ты, значит, у нас высшая раса? Ну, явно меня повыше уровней на пять. А где же любовь к ближнему? Что-то туго у вас с этим. Кроме равнодушия и книжного тщеславия я ничего и не вижу» – «Кажется, это ревность, требование к своей персоне внимания?» Кириллов махнул рукой и ушел. Не то, что спорить, даже просто общаться стало трудно. Как-то в середине декабря писали контрольную по математике. Лера схлопотала двойку и будто бы ничуть не огорчилась. Математика ведь была ее коронным предметом, отец – известный математик, грамоты за олимпиады стояли в ее комнате на почетном месте, и вдруг такое гранитное спокойствие. «И тебе все равно?» – спросил Кириллов, когда они шли после уроков к ней домой. К его изумлению, она стала рассказывать, как им удалось наладить связь с неким ламой Римпоче, жившим в XIV веке в Тибете, и как этот лама желает стать их учителем и предлагает пройти ряд испытаний. «Одно из них – на смелость, – тараторила Лера, как трясогузка. – Нужно пройти по краю парапета на третьем этаже школы и ни разу в душе не испугаться. То есть, если ты допустишь хоть щепотку страха, испытание пропадет даром». Его обдало внезапно, как холодом, предчувствием беды. – Не нужно тебе это испытание, Лера. – Нет, нужно. И вообще, это мое дело. – Что это значит: «мое дело»? – То и значит. Этот новый, вызывающий тон задел. – Как ты со мной разговариваешь? – Спазм перехватил горло. – Я что тебе – чужой? – Может, и чужой. Самообладание покинуло его, он заговорил громко, сбивчиво: – Выбирай: или я или – это испытание! Без шуток – мне все это уже вот здесь сидит! Если пойдешь, меня больше не увидишь! Лера поглядела на него презрительно и брезгливо, с оттенком ненависти, и, ничего не сказав, пошла прочь. За что? Это настолько ошарашило, что он долго бродил по улицам, потрясенный, разглядывая прохожих, месивших сапогами черную простоквашу, металлическое сверкание, свет фар среди бела дня, белое небо, горящее в стеклах домов, черноту деревьев, коричнево-серо-блочно-громадное, жуткое, уходящее за горизонт. И сидел еще в глубине крысиный страшок: бывший друг Степа из ревности рассказал о броши. Тот может и ради смеха рассказать – с него станется. Нет, надо срочно, срочно видеть Леру, подкараулить ее у подъезда, иначе – сердце разорвет что-то страшное, колючее, пустое внутри. Дождался. Почти неожиданно для самого себя спросил: – Лера, если Степа тебе что-нибудь… Ее губы побледнели, собрались сухим пучком. Когда нервничала, сразу вдруг казалась на десять лет старше, какие-то борозды появлялись на лбу, смотреть было неприятно. – Все, все знаю. Кириллову вдруг показалось, что весь огромный вечерний город сразу скукожился, как высохшая кожура, что на его плечи легла мертвая свинцовость, и что таинственные звуки из подворотен зазвучали однообразно и скучно. – Лера, прости меня… – пропищал он обрывающимся голоском маленького, тщедушного человечка. – Ты не виноват. Я сама во всем виновата: влюбилась в какой-то образ, идеал. А, что говорить… – Отмахнулась, как от осы. – Может ли измениться человек в своей сути? Я думала над этим вопросом, и решила, что – нет, не может. Человек рождается, как бы заклейменный особой печатью, и ее ни вытравить, ни изменить нельзя, а видимые изменения, которые с человеком происходят, есть лишь случайная патина, которая ложится поверх печати. Я-то видела то маленькое ядрышко, которое скрыто в ядре твоего характера: я давно разглядела на нем печать зыбкой нерешительности, нечто засасывающее в болотную трясину самые яркие, смелые импульсы. Но я думала, я надеялась… Они шли по ветреной и растрепанной улочке, бравшей начало в окаймленном газонами сквере и постепенно опоясывавшейся сплошными, черными стенами домов, точно повернувшихся задом к тротуарам. Асфальт, нарезанный прямыми, еще бледными тенями от деревьев и фонарей, был весь в странных, зубасто-клыкастых трещинах, напоминавших забытые детские кошмары. Кириллов как-то съежился, ему казалось, пошевелись он сейчас, и трещины разъедутся, схватят его за каблук или за носок ботинка. – Ты это собираешься делать, потому что… не хочешь жить? – выговорил Кириллов, пытаясь совладать с трясущимся подбородком. – Не волнуйся, это не из-за тебя, – сказала Лера, и в углах надломившихся улыбкой губ он прочел брезгливую жалость. – Просто слишком много всего накопилось… Не могу, не выдерживаю. – Я тоже…не хочу, – сказал с трудом Кириллов. Гортань словно сжали стальным обручем, слюна сделалась горькой как полынь. – Тогда давай возьмемся за руки и прыгнем, – весело предложила Лера. Как будто шутит, но в глазах – опасная сумасшедшинка. – Давай, – согласился он отчаянно и слепо, с каким-то смертельным легкомыслием. Лавочка на бульваре сохранила между досок скомканную обертку «Пломбира». Кириллов вдруг вспомнил, что в начале зимы они сидели на этой самой лавочке и ели такой же «Пломбир», и, как знать, не та ли это самая обертка – свидетельница того тихого, серого вечера, похожего на карандашный набросок, когда все еще было хорошо… Два ряда кряжистых сосен уходили вдаль, сливаясь в одну прямую зеленую стрелу. За витриной кафе, вписанного в угол сталинской пятиэтажки, на венских стульях развалилась компания спортивного вида парней, схожих между собой в смысле надутых конечностей и олимпиек. Кириллов узнал двоих: драчуны с дискотеки. Он предложил зайти, но Лера отказалась. Вот тогда дошло: все серьезно. Пройдя в сквозные чугунные ворота, не запертые и криво висевшие на белых, облупившихся местами до кирпича столбах, они в безмолвии зашагали по темной аллее к школе. Бледно-розовое, мутное пятно от единственного рабочего фонаря освещало трещины, пересекавшие асфальт поперек, как морщины. В парке, под криво разросшимися вязами, стояла раскаленная от холода темнота. Внезапно откуда-то свалился ветер, и над головой глухо зашептались невидимые вершины. Тяжелые сырые ветви дробно застучали о карниз школы. Кириллов вдруг остановился, вставил два пальца в рот, резко свистнул и, подняв с земли камень, швырнул им в дверь. Камень срикошетил и попал в окно. Кириллов схватил Леру за руку и увлек ее за собой, раздвигая кусты. На крыльцо выскочил тощий старик с вытянутым, тупоносым личиком, с вялым, сонным прищуром больших стеклянных глаз, похожий на мумифицированную морскую свинку, и трясущимися губами зло прокричал: – Эй, ну-ка брысь отседова! – Он потряс кулаком над головой и наморщил свои впалые щеки. – Я вам дам сейчас, поганцы! Старик крикнул еще раз и растворился в темноте парка. Кириллов в три скачка оказался у крыльца, легким поскоком взлетел на ступени и шмыгнул за дверь. Лера последовала за ним с каменностью идола, даже не оглянулась на звук приближающихся шагов. В холле было сумеречно, светильник на столе вахтера запылился до черноты. Их торопливые шаги гулко отдавались в просторных пустынных коридорах, и возникало ощущение, что нечто жуткое может пробудиться от этих звуков. Взглянув в длинное зеркало, висящее над умывальником, Кириллов отшатнулся: оттуда, из подводного царства, глядел на него другой, постаревший Кириллов, с неживой прозеленью в лице. На третьем этаже горел только лестничный плафон. Пара выставленных возле актового зала старинных тяжелых шкафов с резными дверцами, на которых стояли чучела птиц и всяких хлам, бросала на стены кривые, движущиеся тени. Кириллов твердой поступью пересек актовый зал и с тем же, как казалось, самообладанием поднялся на парапет балкона. Лера встала рядом, правее его. Слипшиеся в сумерках деревья, провода, натянутые между крышами, клочья черных облаков на горизонте, – все не двигалось, стыло в безветрии. Кириллов поднял глаза к небу. Невыразимо тоскливо и холодно было в этой выцветшей, потемневшей синеве, и казалось, что мир – не для человека, враждебен всему человеческому. Едва держась на ногах, судорожно сцепив челюсти, он протянул руку Лере, но она мотком головы заявила, что не желает прощального прикосновения. Наступил последний момент. Паленый запах страха – запах перегревшихся механизмов внутри, а на стенках кишок словно выпушило инеем. – Нет, будем прыгать по одному, – сказала она нежно и повелительно. – Сначала я: я старше на месяц. Эти слова подействовали как гипноз. – Хорошо, – прошептал Кириллов побелевшими губами и осторожно спустился на пол. Все тело покрылось испариной. Горячая дрожь била спину, ноги, точно тысячи стеклянных осколков вонзались в кожу. Кириллов загнал взгляд в ромб на линолеуме: не смотреть, главное – не смотреть. – Дима, – позвала она тихо. Кириллов поднял голову и резко пресек дыхание, точно подавился: никогда в жизни, даже в кино, он не видел такого нестерпимого выражения нежности, отчаяния и женственной нерешительности, какое сейчас видел в прекрасных темных глазах Леры, на которых ресницы от слез слиплись длинными черными иглами. Он ждал. И в этом ожидании, беспросветном, обессиливающем, как едкий дым, он понял: вся жизнь есть ожидание смерти, но спрятанное так глубоко внутри, что мы его не замечаем. Когда же оно поднимается из глубин, и пронизывает, и окутывает, тогда смерть близка. Последнее, что видел: в бледных чернилах неба мазнула красным кофточка Леры. В секунды густейшего дыма, полного удушения сознания казалось, что он уже там, за гранью существования, и на все это – на грязь, дождь, ледяной ветер, даже на трясавицу собственных коченеющих рук и колотье зубовное – гляделось откуда-то оттуда, из тех пределов. Тут с ним случилось странное: сердце колотилось бешено, а ноги не шевелились. Как будто во сне. Внезапный, ураганный страх гнул его ознобом, ввинчивал в землю. Ноги вовсе не слушались и не держали, хотелось упасть или хотя бы присесть. С отчетливой ясностью вдруг представилось то, что сейчас произойдет: бесконечный, растянутый во времени удар, кованной тяжестью припечатывающий к земле, безумие сторожа, вопли сирены. Кажется, уже кто-то заметил, приближается. Но почему же? Зачем? Его тело, трепещущее, лишенное костей, окровавленное и почти бездыханное, кричало диким, беззвучным криком: мне еще шестнадцать лет, я моложе врачей, моложе могильщиков, разве можно меня в землю, червям? Случилось точно оживление статуи: стоявший неподвижно Кириллов вдруг подскочил к парапету, словно какая-то пружина мгновенно раскрутилась под ним. Он перегнулся за парапет, протер ладонями глаза, сжал виски, увидел девушку – незнакомую, съежившуюся и странно неподвижную, скрученную вопросом фигурку на асфальте – и вдруг с оглушительной ясностью осознал… Почему же он не прыгнул за ней? Страх? Нет, он не боялся смерти. Дело было в другом. В решительные моменты, когда надо было действовать, на него находило странное оцепенение, чувство, что все уже давно решено. Каким-то дальним сознанием он понимал, что «вот сейчас, если срочно чего-то не предпринять, будет поздно», но ничего не мог с собой поделать. До Лериного подъезда он шел, впиваясь взглядом во все, что встречали его глаза, и каждая деталь рисовалась ему до такой степени выпуклой, что ему казалось, будто он дотрагивается до нее пальцами. Вот спит бродяга на лавке, подтянув колени к подбородку. У него под головой сумка, а ноги прикрыты полушубком. Лицо у него немолодое, с глубокими бороздами морщин, вздернутый нос красен от вечернего морозца. На засаленном от сна лице неживая бледность, открытый рот кажется безобразной дырой – какая-то полусмерть, и она кажется еще страшнее смерти. Надо было сообщить Дарье Леонидовне, и от этого в груди прорастало что-то острое, тугое, причинявшее нестерпимую боль. Он только теперь заметил: в самой внешности ее дома было что-то необъятное, придавливающее, почти жуткое. В полумраке пахло застоявшимся сигаретным чадом и канализационными испарениями. На первом этаже пищал свет в стеклянной груше. Кириллов с трудом поднимался, словно ему приходилось тащить на буксире все эти ступени, стены, пролеты. Дверь глядела холодным глазком. Позвонил и с колотящимся сердцем прислушивался к осторожным, замирающим шагам в коридоре. На мгновение все затихло, и вдруг дверь, щелкнув замком, отворилась. В полутемном коридоры стояла мать Леры, но он не сразу узнал ее, – так чудовищна была перемена. – Я хотел вам… сказать… – сломался, куда-то делся голос. – Ухходи, ух-хходи… – Хорошо, хорошо… – И зарычал, сорвался, побежал, твердя мысленно, как мантру: «Сегодня, сегодня, сегодня убью себя!». Махом долетев до входной двери, выкатился из подъезда и понесся в сторону гаражей, еще сам не зная, куда. «Но сначала надо убить их, это из-за них…» Сквозь страшную боль, стиснувшую виски, иглой протиснулась другая боль: все-таки Дарья Леонидовна узнала про брошь. Когда узнает про Леру, подумает, что это самоубийство, замаскированное под несчастный случай. Нет – какое там самоубийство! – самое настоящее убийство. Заявит в милицию. Допросы, свидетели. Не сам ли столкнул? А если убьет себя сегодня, тут и сомневаться нечего: совесть замучила. Мысли зарождались и меркли, какие-то обрывки, шелуха мыслей. Блестела до зеркальности металлическая ручка автобусного сиденья, ходил ходуном пол, в приоткрытое окно летело громыхание города. А, может, окно было закрыто – он уже не помнит, все впечатления того дня походили на впечатления проснувшегося после сильного опьянения. Сидевшая рядом губастая женщина с очень большими, рыбьими глазами смотрела сердито и невидяще, оглушенная какими-то своими проблемами, а, может быть, горем – возможно, что у нее тоже кто-то погиб. Горизонт светлел, сизое, глухое небо окрашивалось в пурпурные тона. Двойник по ту сторону стекла расплывался, и у Кириллова возникло странное ощущение, что он тает на глазах. Теги:
-9 Комментарии
#0 01:53 27-11-2015Лев Рыжков
Все хорошо и по-достоевски глыбоко. Но Лера со своими прыжками меня не убедила. Нет почти никакой мотивации с ее стороны. Вот проблема. Как нет? Она узнала про брошь - а это крах всех отношений. И потом - мистическая интоксикация мне такто - в общем - всмысле весь раскас понравился... интересный, затягивающий.. кроме вот чего: очень часто, напряжение от повествования, убивается обилием эпитетов, и различных метафор, в описательстве окружающей обстановки... ну одна-две строки -куданишло ещё, но столько же... через них пробираешься как сквозь разукрашенный репейник,.. "поскорее бы пройти, да дальше"... надоб поменьше, этих всех сметан... и еще.. высота маловата для самоубийства, Володя... с такой высоты, в 99% случаев, только покалечится можно... но полюбому, пиши подобное, Володя.. ненадо пауков и всяких чудищ из космоса.. жизнь всегда интереснее этой выдуманой лабуды.. А рассказ-то еще не кончился! Тут двойная экспозиция - рассказ в рассказе. Герой пока-что стоит и вспоминает - на том самом месте, много лет спустя, в заброшенной школе. ну это хорошо. пиши продолжение Автор продолжает бравировать своими протухшими аллегориями, по-быстрому, состряпав для них очередную, пластмассовую обитель. И все это, вероятно, в надежде на невежественного читателя. "Пар его дыхания белой нитью завивался на воротнике армейской бекеши, куржавился на опущенных ушах"!!! Да пошел ты нахуй Вова. Впаривай это говно на прозеру Вероятно, ты просто принял блох собственного мышления за изъяны авторского слога. Тем более, аллегорий здесь нет, драная ты говядина Долговато запрягаешь. Хочется уже спросить словами незабвенного контролёра Семёныча: ну как? уебал он все-таки эту Лукрецию? ггг какая натужная жалкая вторичная поебень. Бессилие Еше свежачок Шла 666ая серия турецкого сериала, где великийимогучийзлоебучийхуйвонючий Сулейман ибн Хатаб Второй печалился, что у него не стоит ни на одну из своих жён. А жён у него в гареме было видимодохуяневидимо. Евнух при дворе Сулеймана молча слушал и инжир кушал.... Мигает сонно маленький ночник,
Сменяются картинки на экране. Мужчина, чтобы кончить, ты начни С просмотра порно. В этой лёгкой пране Сокрыто столько чудного для нас, Тут и анал, и милфы, и букаккэ, Смотри в него, не отрывая глаз, Особенно, когда ты счастлив в браке.... - Дед, дед, а где бабушка? - На бабушке волки в лес срать уехали,- очень серьезно ответил мне дед. Мы стали ждать пока волки посрут и вернут нам бабушку. Ждали долго, так что я даже проголодался и уснул. А дед, воспользовавшись отсутствием свидетелей, достал заначку и выпил.... (сказка почти народная)
Посадил Дед Репку – вырыл в грядке ямку, закинул в неё навозу куречего , да и сунул в серёдку семечко с Репкой зачаточной. И наказал ей покуль не высовываться, а дожидаться нужного часу, когда призовут по необходимости.... КУЗЬКИНА МАТЬ
(из истории идиомов) В одном совершенно глухом посёлке на Алтае жила необычайно бесстрашная и очень любопытная Девочка. Была у неё великая страсть ко всяким страшным историям и жутким происшествиям, и ещё была у неё подружка – якутка-беженка, но никто не знал, почему она беженка и от чего убежала.... |