Важное
Разделы
Поиск в креативах


Прочее

За жизнь:: - Сад памяти

Сад памяти

Автор: ЛУНАЛУ
   [ принято к публикации 11:25  19-09-2025 | Седнев | Просмотров: 53]
Лопата входит в землю с тихим вздохом, будто дом открывает форточку. Почва тёплая, влажная, пахнет прошлым дождём и чем-то терпким, как чай из детства. Я стою на пустыре за домом, где когда-то валили старую баню и сносили сараи, и думаю, что тут будет сад. Сад не для урожая и не для красоты. Для памяти.
Я принесла десять колышков, бечёвку, перчатки, ведро воды, блокнот. В блокноте — список имён. Он короче, чем жизнь, но длиннее моего дыхания.

Первой сажаю яблоню. Для мамы. Весной у нас всегда пахло яблоневым цветом — сладко, словно у кого-то в кармане рассыпался сахар. Мама любила вытряхивать ковры, стелить на подоконник газету и ставить туда чашки с чайными пакетиками «со слоном», а я руками ловила белые лепестки, как снег, и притворялась, что это письма. «Береги руки», — говорила она.

Я всё ещё ловлю себя на том, что хочу позвонить ей. Поделиться какой-нибудь ерундой: что я купила новое платье, что автобус опять задержался, что я простудилась. Раньше это было так просто: мама всегда отвечала. А теперь я знаю — телефон навсегда молчит. И в этом молчании — пустота, которую ничем не заполнить.
Мама была моим воздухом. Я этого не замечала. Дышала ею, как все дети дышат матерью: без вопросов, без благодарности. Её забота была естественной, как утро, как хлеб на столе. Я привыкла, что суп сам по себе стоит на плите, что мои вещи сами оказываются чистыми, что кто-то помнит о моём дне рождения даже тогда, когда я сама забывала. Теперь я понимаю: за всем этим стояла она.

Помню её руки. Маленькие, натруженные, с трещинками от воды. Она всегда говорила: «Руки — не для красоты, а для дела». Но для меня её руки были красивее любых — потому что они умели всё. Сшить платье к школьному утреннику, залепить пластырь на моё колено, вынуть пирог из духовки, обнять так, что казалось — можно больше ничего не бояться. Эти руки пахли тестом, мылом, иногда йодом.

Я помню, как мы зимой шли по рынку. Мороз щипал щёки, дыхание превращалось в облака, а мама держала меня за руку — крепко, как будто я могла потеряться. Она всегда вела меня между лотков с яблоками, с мандаринами, и говорила: «Выбирай сама». Я тянулась к самым красным, а она потом учила меня: «Красное — не всегда вкусное». И я училась выбирать. Не только яблоки. Людей, друзей, решения.

Я помню лето. Дачу. У нас там был старый шезлонг с рваной тканью. Мама садилась в него с книжкой, поджимала ноги и засыпала. А я бегала босиком по траве и думала: «Ну что она всё спит, ей не скучно?» А теперь я понимаю — она просто жила в редких минутах тишины. Когда я уставала играть, я ложилась рядом на траву и слушала, как она дышит. И это было лучшее колыбельное.

Помню, как мы ссорились. Я хлопала дверями, кричала: «Ты ничего не понимаешь!» Она садилась на кухне, молча резала хлеб, и её плечи вздрагивали. Но утром она приходила и говорила: «Будешь кашу?» — как будто ничего не было. А я отворачивалась, гордая, уверенная, что победила. Теперь мне хочется вернуть каждую такую ссору и обнять её вместо крика.

Когда она заболела, я до последнего не верила. Мне казалось: это что-то временное, как простуда. Мама не может уйти, она же мама. Она всегда держала всех нас на своих плечах — разве может такой человек упасть? Но болезнь забрала её быстро. Слишком быстро. Я ещё не успела спросить, что класть в тесто для её пирогов, как вязать тот узор на шарфе, что она мне обещала научить. Я не успела сказать главное.

Только ходила по дому и всё время натыкаюсь на неё. В старой кофте, которую не могу выбросить. В чашке с трещиной, из которой она любила чай. В запахе укропа, который напоминает её летние заготовки. Я даже сейчас иногда ловлю в зеркале её взгляд — у себя. И от этого больно и светло одновременно.

Люди говорят: «Время лечит». Но это неправда. Время учит прятать боль глубже. Ты улыбаешься, ходишь на работу, рассказываешь друзьям смешные истории, а в груди живёт эта дыра. Она не затягивается. Она становится частью тебя.

Если мама меня слышит, я хочу сказать: «Мам, я помню. Я стараюсь жить так, как ты меня учила. Я люблю тебя. И мне так не хватает твоего простого: “Ты есть будешь?”» И иногда, когда засыпаю, мне кажется, что на кухне шуршит её халат и тихо звенит ложка о стакан. Я открываю глаза — пусто. Но я всё равно отвечаю в темноту: «Да, мам. Я буду».

Теперь я держу саженец, как её ладонь: подсыпаю землю, расправляю корни веером, поправляю кол, подвязываю мягко. На табличке пишу: «Ма». Буквы жирные, как детские. Боюсь, что дождь смоет. Потом думаю: если смоет — значит, запомнила правильно.

Чуть дальше — вишня. Для бабушки. У неё в кухне всегда стояла банка, на которой застывали блики от лампочки, и крышка щёлкала, когда варенье остывало: звук маленького праздника. Бабушка ругала меня за то, что я подковыривала желе ногтем — «нельзя, сглазишь сладость» — и тут же подсовывала ложку. Я ставлю вишню ближе к солнечному пятну: пусть ей хватает света.

Дуб — для отца. Папа был другой. Он был камнем. Упрямым, сильным, всегда сдержанным. Он не говорил много ласковых слов, но когда я падала с велосипеда, он поднимал меня и говорил: «Встань. Попробуй ещё раз». Я злилась: «Почему ты не жалеешь меня?» А теперь понимаю — это и была его любовь. Он хотел, чтобы я умела держаться на ногах. Папа научил меня забивать гвозди, менять лампочку, держать руль. «Не будь слабой», — говорил он. А я тогда обижалась. Теперь благодарю.

Когда мама заболела, папа стал другим. Он прятал слёзы, но я слышала, как он ночью ходил по кухне и курил у окна. Он делал вид, что всё под контролем, но его плечи впервые казались тяжёлыми. Ухаживал за ней до конца — неловко, не так мягко, как она ухаживала за нами, но честно, до последнего вдоха. Я видела: его любовь была глубже слов.

А через годы не стало и его. Когда начался ковид, он говорил: «Ерунда, простудился». Две недели — и его нет. Быстро, как будто выдернули гвоздь из стены. В один день я осиротела окончательно. Дом стал пустым.
Я ставлю дуб у угла, где ветру простор, — пусть стоит, пусть врастает в небо.

Пишу на тонких деревянных плашках имена. Сначала вывожу строго, потом тяну буквы, будто хочу их согреть. Вечером опять брызжет дождь. К утру половина надписей расплывается. Я стою с чашкой и понимаю: это правильно. Память не любит чернил. Ей больше к лицу шёпот.

Соседка, тётя Зина, приходит с комком земляники на корнях. «Посади за моего Лёньку. Его же любили все…» — и у неё дрожит подбородок, как от ветра. Лёнька — тот, что чистил снег у подъезда, шутил с детьми и приносил кошкам сосиски. Мы сажаем землянику вдоль дорожки, и тётя Зина кладёт под корень фантик от карамели: «Он любил «барбарис». Пусть земля помнит». Я киваю. Земля помнит всё, что ей дают.

Появляется Андрей. Он так и говорит: «Я — Андрей, у меня две руки и одна лопата, куда копать?» Я смеюсь. Он копает глубже, чем нужно. Я ругаю. Он принимает ругань легко: «Ладно, начальница». Мы молча вынимаем камни. Разные камни: серые, сине-рыжие, один вкраплённый, как детская тетрадка. Андрей складывает их в кучку — «на бордюр пойдёт» — и подмигивает.
Мы сажаем рябину для его тёти — та уходила долго и трудно, а рябина любит держаться до морозов — и мы шепчем ей в листья, будто объясняем, что теперь будет легче.

Летом приходит мальчишка с третьего подъезда и просит воткнуть «его клен». «Для кого?» — «Для моего хомяка. Он был у меня два года и умер на ковре». Я говорю: «Можно». Мы идём туда, где полутень, и сажаем маленький клен в ладони. Мальчик приносит ему шишку: «Ему было так страшно — пусть будет домик».

С тех пор ко мне идут и идут. Несут рассаду, луковицы, ветки, — и истории, которые несут вместе с ними. У одних — короткие, как солдатские письма: «Мама. Пневмония. За ночь». У других — длинные, как плохие сериалы: «Сначала одно, потом другое, и когда, казалось бы…» Я не спрашиваю лишнего. Земле хватит того, что ей отдали.

Сад растёт: к осени уже тянутся тонкие тени по траве, перебирают друг друга, как длинные волосы. Люди идут сюда с кружками, термосами, пустыми руками. У каждого свой маршрут: кто-то обходит круг, кто-то сразу идёт к одному дереву, как к окну. Я слышу их шаги и слова. Иногда молчание — оно тяжелее слов, но я знаю этот вес. Здесь он не тонет.

С городом мы ругаемся, но делаем по своему. Приходит мужчина в каске с рулеткой и говорит: «Тут по плану парковочные карманы». Я отвечаю: «У меня тут — память». Он пожимает плечами: «Память не в Генплане». Мы собираем подписи. Тётя Зина напекает пирожков и приносит кучу ручек. Андрей чертит схему с яблонями и бормочет: «Ну, попробуй только выкорчевать у Зины пирожок». В итоге мы отодвигаем паркинг на метр. Этот метр выглядит как победа. Я вбиваю высокий кол с табличкой «Не въезжать — корни». Смешно, но работает.

Первый снег ложится тихо, как пыль на книги, и сад становится полосатым: ветки и белые нити. Я прихожу сюда поздно, когда в домах гаснут окна, и стою у дуба. Снег, как соль на рукаве. Разговариваю с отцом. Не словом — плечом. И кажется, он двигается изнутри ствола, как когда-то из кухни: «Что толку плакать, смотри за лопатой». Я смеюсь в пустоту — и пустота становится теплее.

Весной мы ставим скворечники. Андрей делает их из старых досок, без лака, шершавые, как ладонь. Сад становится громким: птицы складывают в нём свои маршруты. Пчёлы работают, по-деловому, и воздух гудит, как старый трансформатор. Я стою и дышу этим гулом вместо молитвы.
Мама зацветает в одно утро — так густо, что кажется, это перебор. Я прислоняюсь к стволу и ловлю запах. Он как нож без рукояти: берёшь — и больно.

Когда я узнаю диагноз — тот же, что был у мамы, — у меня в руках как раз малина. Я читаю слова врача, а вижу — жестянку, просверленные дырочки, земля крупинками на столе. Я киваю в трубку: «Понимаю». Доктор говорит ещё что-то про протоколы и очередность. Я отвечаю: «Мне надо довезти рассаду». Он замолкает и говорит: «Только не сегодня, жарко». Мы оба смеёмся, как люди, которым одинаково неловко.

Андрей в тот день молчит весь вечер. Подвозит меня к дому и спрашивает: «Мы успеем?» Я говорю: «Конечно. Сад любит тех, кто успевает». Он сжимает руль и кивает. Потом глушит мотор, выходит, открывает багажник: там три мешка перегноя.

Я думала, что буду бояться. Боязнь была, но по-другому: боялась не боли — пропущенного цветения. Что яблоня вдруг рассыплет белое, а меня не будет рядом. Поэтому я записываю всё в блокнот: когда распустилась сирень («у тёти Зины пахнет газом, но не от сирени» — приписка); когда задержался снег; где появились муравейники; под какой веткой мальчишка нашёл птичье перо. Эти записи как узоры на рукаве — для чужого глаза бессмысленны, для меня — карта.

На Пасху мы сажаем ель для того, кого никто не называет. Она — как тень в тени. Андрей копает глубоко, тётя Зина держит саженец, я подсыпаю землю. «За кого?» — спрашивает мальчишка. Тётя Зина не отвечает: целует его в макушку. Он не возражает.
Иногда приносят странное: корень лаванды в горшке с трещиной, тюльпан без луковицы, два лешака в банке с мутной водой — «не знаю, что за куст, но бабушка любила». Я не всё знаю. Земля знает больше. Мы с ней договорились: я — руки, она — память.

Летом сад входит в силу. Вечером листья становятся темнее, и деревья стоят, будто глядят на нас со взрослыми лицами. Люди приносят скамейки, банки, корзины. Одна женщина — длинная, тонкая — долго сидит под рябиной и держит в руках фотографию: на фотографии мальчик в форме, и у него улыбка лопается на две части — как у всех детей, которых учили быть смелыми. Она греет фотографию в ладони, будто её можно согреть. Я наливаю ей чай, и она говорит: «Спасибо». Только это. Но я слышу там целую поэму.

Осенью яблоня мама даёт пять яблок. Пять — как пальцы. Я мою их по одному, протираю полотенцем, черчу ножом звёздочку, и нас трое — я, Андрей, тётя Зина — едим медленно и громко. «Как в детстве», — говорит Андрей. «В каком?» — спрашиваю. Он пожимает плечами: «Там, где не было телефона». И мы смеёмся, потому что это память: там всегда без связи.

В больницу я беру с собой блокнот. Хожу по коридору взад-вперёд, как по огороду, и считаю шаги: от окна до двери — семь, от двери до карты — девять. Я думаю, что это ряды. В палате пахнет хлоркой и хвоей — кто-то принёс веточку. Медсестра рассказывает, что у неё тоже сад, только из комнатных: «Фикус, замиокулькас, монстера. Они смотрят, когда я прихожу поздно». Она улыбается и выставляет мне капельницу. Я думаю: у всех свой сад.

Возвращаюсь как могу. Иногда на два часа, иногда на целый день. Мы с Андреем молчим, но сад шумит за нас. Скачет воробей, утащит у кого-то сухой стебель, ругается сорока, мокнет пугливый человек, который пришёл впервые — он стоит у ворот и не решается зайти. Я подхожу: «Проходите. У нас не музей». И он проходит, как тот, кто не ожидал, что проход — внутри.

Зимой я вдруг понимаю, что не считаю — не таблички, не ветки: я знаю, кто где, на ощупь, по звуку, по тени. Я подношу ладонь к коре и слышу: эта шершавее — бабушка, у неё старые пальцы; эта теплее — мама, дыхание на шею; эта твёрже всех — отец. Я закрываю глаза и улыбаюсь.
Андрей просит: «Оставь мне инструкции. Я всё равно перепутаю». Я пишу ему смешной листок: «Поливать — когда захочется поговорить. Подрезать — когда накопится злость. Убирать листья — когда надо будет побыть одному». Он читает и смеётся: «Это не агротехника». «Это да», — говорю я. Он прикалывает листок на холодильник магнитом в виде подсолнуха.

В марте сад пахнет мокрой тканью — будто кто-то вывесил на верёвку старые простыни, и они медленно сохнут. Мы стоим у яблони, у которой почки уже готовы лопнуть, и Андрей спрашивает: «Ты боишься?» Я, уставшая, честно отвечаю: «Да. Но не этого». — «Чего?» — «Не успеть попрощаться с запахом». Он кивает. Вдыхает. Мы стоим так долго, что становится холодно в коленях.

Ночью у меня моргает лампа. Больница вяло шумит. Я смотрю на белый потолок — на него, как в детстве, можно нарисовать карту чернилами глаз. Я рисую: вот яблоня, вот дуб, вот та рябина для тёти Андрея, вот земляника Лёньки, вот мальчишкин клен с шишкой, вот чужая ель. Я знаю, как в темноте найти любую из них. Слышу в палате чей-то сон, и он похож на ветер. Я поворачиваюсь на бок и шепчу: «Подождите меня днём».



Тётя Зина пришла, застелила на лавку чистую салфетку, достала два пирожка и сказала куда-то в ветви: «Ешь». Никто не ел, но стало легче. Мальчик с третьего подъезда принёс новую шишку. «Ту унесла собака», — объяснил он. Собака действительно бегала по кругу и на всех смотрела. Кто-то незаметно зажёг маленькую свечку, её поставили в банку из-под варенья, чтобы не погасла. Свечка стояла под яблоней и коптила стекло. Сад выглядел старше — и, как ни странно, моложе.

…А я стою здесь. Это «здесь» — не точка на земле, а тёплое место между ветвей, где воздух, кажется, светлее, чем надо. Я слышу голоса — те самые, которые ускользали, когда я пыталась их схватить. Они не слова — они ритмы. Я различаю мамин смех, бабушкино «ай-ай-ай», отцовское молчание, в котором теперь тихое «ну». Усилием, как включают радио, я настраиваюсь на Андрея голос — и он в саду, вслух, говорит: «Поливать — когда хочется поговорить…» — и смешно фыркает. Я улыбаюсь.
Я обхожу сад — так, как раньше по дорожке, только без шагов. Вишня готовит косточки, дуб держит небо, яблоня расправляет белое платье и шепчет мне на ухо запахом. Птицы спорят. Собака подглядывает. Тётя Зина заворачивает пирожок обратно — «не любит холодный». Андрей кладёт ладонь на кору и не убирает долго-долго. Он молчит. И сад молчит вместе с ним — но это не пустота. Это—держит.

Мой сад памяти. Место, где живые и ушедшие могут встречаться — без стука, без разрешения. Просто среди ветвей. Я слышу, как кто-то заходит неслышно и останавливается у яблони. «Здравствуй», — говорит он почти мысленно. Я отвечаю так же: «Здравствуй».

И знаю: сад выстоит. Он будет шуметь, пахнуть, цвести и ждать. Будет держать тех, кого приносят, и тех, кого уносят.
А я останусь здесь — в шорохе листвы, в прохладе коры, в ветре, который касается лба, когда больно.


Теги:





-1


Комментарии

#0 13:38  19-09-2025штурман Эштерхази    
Мне понравилось

Комментировать

login
password*

Еше свежачок
11:25  19-09-2025
: [1] [За жизнь]
Лопата входит в землю с тихим вздохом, будто дом открывает форточку. Почва тёплая, влажная, пахнет прошлым дождём и чем-то терпким, как чай из детства. Я стою на пустыре за домом, где когда-то валили старую баню и сносили сараи, и думаю, что тут будет сад....
11:23  19-09-2025
: [5] [За жизнь]

Выпью, и мне хорошо. А потом посижу немного, и чувствую себя сволочью. Последним человеком себя чувствую. Ещё выпью. Снова хорошо. А потом опять, сволочь...

За окном отголоски ранней осени. Птицы улетают. Мамаши утепляют детей. Листья на деревьях становятся желтоватыми....
19:49  04-09-2025
: [2] [За жизнь]
Шли ранним утром в Питере туманном
Легионеры в тогах из дождя,
И били капли в лужи-барабаны,
Готовя к неизбежному меня.

Я встал и, не позавтракав, уехал,
Кивнув ночному сонному портье.
Негоже человеку быть помехой
Осенней остывающей воде....
12:23  29-08-2025
: [4] [За жизнь]
Были, друг, мы когда-то дети.
Вместо нас теперь, вон, кресты.
В этой долбаной эстафете
Победили не я и не ты.
Победили голодные бдетели
И блюстители чистоты -
Снова пробуя меф с добродетелью,
Жрут яичницу из инсты.
Раскидаем по моргам шкуры....


Август таял, как мороженное на солнце.

Для него это был сорок четвертый август, неизбежно подходящий к концу. Казалось, что уже пора привыкнуть к цикличности всего происходящего и наконец понять; что нет никакого устройства, способного остановить время или хотя бы замедлить;...